Алексей Леонтьев - Становление психологии деятельности
Четвертый сеанс, который, по нашей мысли, должен был быть решающим, мы назначили через два дня. До начала опыта в разговоре с больным нам удалось установить следующее: больной на наш вопрос, был ли он когда-нибудь прежде здесь (в лаборатории), с некоторой нерешительностью ответил, что «кажется, он прежде здесь бывал». Сколько раз бывал, он не помнит; ему кажется, что он был «раз восемь, а может быть и больше» (это неверно: больной был в этой лаборатории всего четвертый раз). Припомнить, что он делал здесь прошлый раз, больной не может. Лица экспериментатора и присутствующего на эксперименте сотрудника психологической лаборатории ему кажутся знакомыми.
После этих предварительных расспросов мы попросили больного сесть за стол, затем, продолжая с целью несколько отвлечь его внимание беседовать с ним на посторонние эксперименту темы, мы предложили больному положить руки на стол и почти сейчас же, прервав разговор, дали один из положительных наших раздражителей (электрическая трещотка). Больной дал положительную реакцию. Продолжая опыт, мы получили таким образом еще около 15 условных рефлексов без единой ошибки. Чтобы произвести еще одно, контрольное, наблюдение, мы задержали больного, использовав время для другого повторного исследования памяти по методике двойной стимуляции, после чего мы вновь обратились к нему с расспросами. От конца первого эксперимента до этого времени прошло около 30 минут. На наш вопрос, что сегодня больной делал у нас в лаборатории, он отвечал, что он «занимался с картинками», т. е. припомнил последние наши опыты с запоминанием слов. Ничего другого больной вспомнить не мог. Когда мы задали ему прямой вопрос о том, помнит ли он, как на различные звуки он производил движения руками, мы получили лишь весьма неопределенный ответ, что теперь он припоминает, «что что-то такое действительно было…».
Мы видим, таким образом, что у нашего больного воспитание условных рефлексов, навыков происходит совершенно так же, как и у здорового человека. Его дефекты касаются лишь памяти в ее высших формах. Следы прежних воздействий не только сохраняются у больного, но и способны объективно определять его дальнейшее поведение. Больной не в состоянии отдать себе отчет в удержанных им впечатлениях; но они объективно остаются действенными, и в этом смысле следы их воспроизводятся. Можно было бы формулировать это следующим образом: объективная сторона процесса запоминания оказывается у больного ненарушенной, патологические нарушения же касаются только субъективной стороны, но, разумеется, такой вывод является неверным по существу. Прежде всего, выдвигая это утверждение, мы встали бы на ту точку зрения, что субъективная сторона психологических процессов является не более чем эпифеноменом, и должны были бы тем самым допустить, что собственно в поведении больного объективно не произошло никаких изменений, т. е. сделать допущение, которое противоречит нашим исходным фактам.
Сами навыки в условиях высших форм памяти обнаруживают себя совершенно иначе, чем в случаях амнезии или в случаях недостаточного развития этих форм. Условный рефлекс у нашего больного мог быть заторможен – как мы это и видели в первых наших экспериментах с ним – потому, что у него не сохранилось воспоминания о самом опыте; именно поэтому же мы вынуждены были прибегнуть и в нашем втором опыте к отвлечению внимания больного, чтобы дать обнаружить себя навыку возможно более независимо. Наконец, самый процесс образования или преодоления навыка происходит при этих условиях так же совершенно иначе, чем у нормального человека. Пианист, который неверно заучил пассаж и только потом обнаружил свою ошибку, тотчас же направляет свое внимание на соответствующее движение и изменяет его. Но именно этого не в состоянии сделать ни наш больной корсаковским психозом, ни наш испытуемый-олигофрен, описанный выше. У этого последнего было бы невозможным то настойчивое повторение неверных движений (просовывание руки в отверстие клетки) во втором опыте, если бы его примитивная двигательная память, зафиксировавшая это движение, не была у него формой памяти доминирующей. В этом смысле дефект памяти, который здесь себя обнаруживает, есть дефект волевого запоминания, это есть лишь неспособность, говоря языком С. Корсакова, «воспоминания по собственному произволу».
Подобно тому как у больных корсаковским психозом сохраняется двигательная память – привычка, у них сохраняется и память эмоциональная. Корсаков в своей монографии приводит чрезвычайно показательный случай, когда у больного при одном виде электрического аппарата появлялось неприятное чувство, хотя он уверял, что он никогда прежде не подвергался электризации[67]. Это та слепая, автоматически действующая память, которая не только не тождественна с нашей высшей сознательной памятью, но которая в известном отношении даже составляет ее противоположность. А. Герцен, описывая в «Былом и думах» болезнь и смерть своего ребенка, между прочим рассказывает о том своеобразном нервном следе, который эта смерть оставила у него наряду с воспоминанием о ней в собственном смысле слова. С тех пор как его ребенок умер, говорит Герцен, «…стон больного ребенка наводит на меня такой внутренний ужас, обдает таким холодом, что я должен делать большие усилия, чтобы победить эту чисто нервную память»[68]. След пережитого глубоко эмоционального события вполне автоматически, как бы стихийно, определяет собой последующее поведение Герцена, т. е. определяет его собой совершенно так же, как предшествующий опыт определяет собой поведение и нашего больного корсаковским психозом. Различие между ними заключается лишь в том, что у Герцена эта «чисто нервная память» существует наряду и в условиях сохранившейся высшей памяти, в то время как для страдающего амнезией это есть единственная функционирующая во время болезни форма памяти.
Таким образом, если мы можем говорить об отсутствии у нашего больного «воспроизводящей памяти», то только в смысле отсутствия у него «высшей воспроизводящей памяти», т. е. просто об отсутствии или, точнее, о нарушении высших форм запоминания.
Итак, своеобразие высших форм памяти человека, то несомненное качественное различие между ними и элементарной физиологической памятью, памятью-последействием, памятью-привычкой, выступает из только что приведенных наблюдений, как нам кажется, с полной отчетливостью. Мы не в состоянии, разумеется привести здесь подробную аргументацию этого положения, созданную классическими исследованиями памяти; в частности, мы не в состоянии подробно реферировать и замечательную работy А. Бергсона, непосредственно к которой мы и отсылаем читателя.
Мы можем отметить сейчас только то основное принципиальное расхождение в понимании самой проблемы высшей памяти, которое разделяет нас с этим автором.
Из того факта, что высшие формы памяти не являются тождественными с простейшей физиологической памятью, можно сделать – принципиально говоря – двоякого рода выводы: можно рассматривать, во-первых, высшую память человека как функцию, вполне независимую от памяти физиологической, как функцию духа, не зависящую от материальных телесных процессов; именно такой вывод делает из этого факта А. Бергсон.
Этот вывод, опирающийся на метафизическое, субстанциональное понимание явлений, характерное для методологии Бергсона, кажется нам действительно неизбежным результатом всякого недиалектического мышления вообще. Констатируя огромное качественное различие, существующее между памятью «физиологической» и высшей «духовной» памятью, Бергсон вместе с тем остается чуждым пониманию развития как процесса качественных изменений. Таким образом, к правильному положению о том, что память человека не есть простое возникновение физиологической привычки, у Бергсона присоединяется и то положение, что высшее запоминание не может происходить, не может развиться на основе нервных механизмов элементарной памяти, что в свою очередь ведет его к признанию принципиального различия самой их природы. Не допуская возможности качественных изменений в процессе развития, нельзя понять и связи явлений, представляющих собой различные формы, продукты различных ступеней развития единой функции; субстанционализируя высшие процессы памяти человека, Бергсон тем самым делает для себя возможным только одно объяснение их своеобразия – объяснение, исходящее из представления об их особой «духовной» природе.
Однако, основываясь на том же факте свооеобразия различных форм памяти, мы можем прийти и к принципиально другому выводу. Мы можем рассматривать высшую память человека как продукт сложного и длительного процесса развития его поведения. С этой точки зрения мы можем и должны допустить принципиальную общность их природы; ничто не говорит нам прямо о невозможности такого допущения; наоборот, если наши наблюдения показывают, что наличие элементарной физиологической памяти еще не определяет собой наличие запоминания в психологическом смысле этого слова, то, с другой стороны, современная психология не располагает ни одним фактом, прямо указывающим на независимость высших форм памяти от способности нервной системы к образованию и сохранению следов предшествующего опыта. Психология не может, однако, ограничиться при изучении памяти простым указанием на то, что в основе запоминания лежат те же нервные процессы, которые образуют и механизм навыков. Сослаться на общую физиологическую природу высшей памяти – значит ничего в ней не объяснить, хотя именно такого рода «объяснения», к сожалению, весьма нередко встречаются в современной психологической литературе.