Люк Райнхарт - ДайсМен или человек жребия
— Ты говоришь как разочарованный второкурсник.
— Те же старые новые края, то же старое прелюбодеяние, те же приобретения и траты, те же заторможенные, безысходные, одинаковые лица людей, приходящих в кабинет на анализ, те же результативные, бессмысленные подачи. Те же старые новые философии. И то, с чем я связал свое эго, психоанализ, вряд ли способно хоть сколько-нибудь решить эту проблему.
— Очень даже способен.
— Поскольку анализ, если бы он действительно шел правильным путем, был бы способен изменить меня, изменить всех и вся, устранить все нежелательные невротические симптомы и сделать это гораздо быстрее, чем за два года, которые нам требуются, чтобы достичь более-менее заметных изменений в людях.
— Ты грезишь, Люк. Это невозможно. Ни в теории, ни на практике невозможно избавить индивидуума от всех его нежелательных невротических симптомов, напряжений, зависимостей, комплексов и что там еще.
— Тогда, может быть, теория и практика ошибочны.
— Без сомнения.
— Мы можем совершенствовать растения, переделывать машины, дрессировать животных, так почему этого нельзя сделать с людьми?
— Бога ради! — доктор Манн ожесточенно постучал трубкой о бронзовую пепельницу и посмотрел на меня с раздражением. — Ты грезишь. Утопий не существует. Не может быть совершенного человека. Жизнь каждого из нас представляет собой ограниченную во времени серию ошибок, которые имеют тенденцию становиться стойкими, повторяющимися и необходимыми. Личный афоризм каждого человека о себе гласит: «Поистине, все хорошо, что есть[30] в этом наилучшем из всех возможных людей»[31]. Всё, к чему стремится… к чему стремится человеческая личность, — это застыть трупом. Трупы никто не изменяет. Трупы не переполнены энтузиазмом. Ты прихорашиваешь их немножко и приводишь в состояние, в котором на них можно смотреть.
— Я полностью согласен: психоанализ редко прерывает это окоченение личности, ему нечего предложить человеку, которому скучно.
Доктор Манн буркнул, или фыркнул, или что-то в этом роде, а я отошел от окна и посмотрел на Фрейда. Фрейд взирал серьезно и, похоже, был недоволен.
— Должен быть какой-то другой… другой секрет [богохульство!], какое-то другое… волшебное снадобье, которое позволит определенным людям радикально изменить свою жизнь, — продолжил я.
— Попробуй астрологию, И-Цзин, ЛСД.
— Фрейд привил мне вкус к поиску философского эквивалента ЛСД, но действие собственного снадобья Фрейда, похоже, теряет силу.
— Ты витаешь в облаках. Ты ждешь слишком многого. Человеческое существо, человеческая личность представляет собой совокупность накопленных ограничений и потенциальных возможностей индивидуума. Убери все его привычки, зависимости и канализированные влечения — и его не будет.
— Тогда, вероятно, нам следует избавиться от «него». Он помолчал, будто пытаясь осознать сказанное мной, и когда я повернулся, удивил меня, произведя два пушечных выстрела дымом из уголка рта.
— Ох, Люк, опять этот чертов восточный мистицизм. Если бы я не был самим собой — обжорой за столом, неряхой в одежде, мягким в речах и жестким в преданности психоанализу, успеху, публикациям — и не проявлял во всем этом завидного постоянства, у меня бы никогда ничего не получилось. И кем бы я был тогда?
Я не ответил.
— Если бы я иногда курил таким образом, — продолжал он, — а иногда другим, а когда-то вообще не курил, менял стиль одежды, был бы нервным, невозмутимым, честолюбивым, ленивым, распутным, прожорливым, аскетичным — где было бы мое «я»? Чего бы я достиг? Именно то, как человек решает ограничить себя, определяет его характер. Человек без привычек, постоянства, ненужных вещей — а следовательно, и скуки — не человек. Он безумец.
Довольно похрюкивая, он снова отложил трубку и дружелюбно улыбнулся. Почему-то я его ненавидел.
— И принятие этих ограничений в ущерб себе есть психическое здоровье? — спросил я.
— М-м-м-м-м.
Я стоял, глядя ему в лицо, и чувствовал, как во мне закипает странная ярость. Мне хотелось раздавить доктора Манна десятитонным бетонным блоком. Я раздраженно сказал:
— Мы, должно быть, ошибаемся. Вся эта психотерапия — мина замедленного действия. Мы, должно быть, совершаем некую фундаментальную ошибку, ошибку в чем-то основополагающем, ошибку, которая отравляет всё наше мышление. Через несколько лет люди будут смотреть на наши психотерапевтические теории и методы, как мы смотрим на кровопускание в XIX веке.
— Ты болен, Люк, — сказал он тихо.
— Вы с Джейком одни из лучших, но как люди вы оба — ничто.
Он напрягся. Теперь он сидел, выпрямившись.
— Ты болен, — сказал он. — И не морочь мне больше голову дзэн-буддизмом. Я наблюдаю за тобой несколько месяцев. Ты напряжен. Временами похож на смешливого школьника, а временами — на напыщенную задницу.
— Я психотерапевт, и совершенно ясно, что как человек, я попал в беду. Врачу, исцелися сам.
— Ты потерял веру в самую важную профессию на свете из-за идеализированных ожиданий, которые даже дзэн считает нереалистичными. Тебе надоели повседневные чудеса, когда ты делаешь людей чуть лучше. Не вижу особого предмета для гордости в том, чтобы позволять им стать хуже.
— Я и не горжусь…
— Еще как гордишься. Думаешь, что нашел абсолютную истину или, по крайней мере, что один ее ищешь. Ты классический случай по Хорни: человек, который утешается не тем, чего достигает, но тем, чего он мечтает достичь.
— Да. — Признаюсь честно, так оно и есть. — А ты, Тим, классический случай нормального человеческого существа, и меня это не впечатляет.
Он пристально посмотрел на меня, перестав попыхивать трубкой, и его лицо залила краска; потом, ворча, резко вскочил с кресла, как большой подскакивающий мяч.
— Мне жаль, что ты так считаешь, — сказал он и, пыхтя, направился к двери.
— Должен же быть метод изменять людей более радикально, чем наш…
— Дай мне знать, когда его найдешь, — сказал он. Он остановился у дверей, и мы посмотрели друг на друга как представители разных миров. Его лицо выражало глубочайшее презрение.
— Непременно, — сказал я.
— Когда найдешь, позвони. Оксфорд 4-0300. Мы стояли лицом к лицу.
— Спокойной ночи, — сказал я.
— Спокойной ночи, — сказал он и отвернулся. — Передай утром Лил мои наилучшие… И, Люк, — повернувшись ко мне, — попробуй дочитать книгу Джейка. Книгу всегда лучше критиковать после того, как ее прочтешь.
— Я не…
— Спокойной ночи.
Он открыл дверь, вышел, переваливаясь, постоял у лифта, колеблясь, потом пошел дальше к лестнице и исчез.
8
Закрыв дверь, я бездумно побрел в гостиную. Стал у окна, глядя на редкие огни и улицы внизу, пустынные, как им и полагается в столь ранний час. Вот из подъезда вышел доктор Манн и двинулся в сторону Мэдисон-авеню: с высоты третьего этажа он был похож на толстого гнома. Мне хотелось схватить кресло, на котором он сидел, и вместе с оконным стеклом отправить за ним вдогонку. Смутные образы кружились в моей голове — темнела на белой скатерти книга Джейка; дружелюбно взирали черные глаза юного Эрика; извиваясь, ползли ко мне Лилиан и Арлин; на письменном столе лежала стопка чистой бумаги; ядерным грибом вздымался к потолку дым, выпущенный доктором Манном; Арлин, выходя из комнаты несколько часов назад, зевнула откровенно и сладко. Отчего-то мне захотелось, разогнавшись от одной стены, пролететь по диагонали через всю комнату и врезаться головой прямо в висевший на противоположной стене портрет Фрейда.
Но я не поддался искушению, повернулся спиной к окну и начал шагать по гостиной взад-вперед, а потом опять взглянул на портрет. Сверху вниз взирал на меня доктор Фрейд — исполненный собственного достоинства, основательный, рассудительный, продуктивный и стабильный — одним словом, такой, каким следует быть всякому здравомыслящему человеку. Я приблизился, осторожно снял портрет и перевесил его лицом к стене. С возрастающим удовлетворением полюбовался коричневым паспарту а потом, вздохнув, подошел к покерному столу, убрал карты и фишки, отодвинул стулья. Одного кубика не хватало, я заглянул под стол, но и там его не обнаружил. Совсем уж было собрался лечь спать, как вдруг на столике рядом с креслом, откуда вещал доктор Манн, заметил карту — даму пик — лежавшую не плоско, а под углом к поверхности стола, будто что-то ее подпирало. Я наклонился, разглядывая ее, и понял, что под нею кубик.
Так я простоял не меньше минуты, чувствуя, как во мне вскипает слепое бешенство, подобное тому, наверно, что поднималось в душе Остерфлада, или тому что испытывала в течение дня Лилиан, — ни на что не направленную, ничем не вызванную безрассудную ярость. Смутно помню, как тикали электронные часы на камине. Потом всю комнату огласил вой «туманной сирены» с Ист-Ривер. Ужас вырвал из сердца артерии и связал их узлами у меня в животе: если на лицевой стороне этого кубика единица, подумал я, сейчас спущусь и изнасилую Арлин. «Если единица — изнасилую Арлин» — вспышками неона пульсировало в моем мозгу, и ужас мой усилился. Но когда я подумал, что если выпало другое число, то пойду спать, ужас вытеснило приятное возбуждение, и рот мой раздвинулся в ухмылке, достойной Гаргантюа: одно очко — изнасилование, все прочее — спать, ибо жребий брошен. Кто я такой, чтобы спорить с ним?