Генрих Киршбаум - «Валгаллы белое вино…»
103
По В. В. Мусатову, мандельштамовская Лета — «символ спасительного беспамятства, тот пушкинский „холодный ключ забвенья“, который „слаще всех жар сердца утолит“» (2000: 176–177).
104
М. Л. Гаспаров называл подобные строчки Мандельштама «семантическими эмоциями» (1995: 347).
105
Лета в соединении с холодом — одно из самых частотных образов поэзии Баратынского. Ср. стихотворение «Лета» (1982: 20).
106
Последним опытом перевода гейневской «Лорелеи» на русский язык был блоковский («Не знаю, что значит такое…»). Блок даже включил его в свой сборник «Ночные часы» (1911). Блоковский подтекст был для Мандельштама актуален: ср. еще не отмечавшееся исследователями сходство начала третьей строфы блоковского перевода («На страшной высоте…») с идентичным зачином мандельштамовского стихотворения «На страшной высоте блуждающий огонь…» 1918 года. Ср. в связи с этим и блоковский перевод второй строфы «Лорелеи»: «прохладой сумерки веют» (Блок 1960: III, 378).
107
В. Мусатов отмечает, что «мотивы соблазнительного и опасного зова, связанного с путешествием по воде, и опасности, исходящей от подводных рифов, уже звучали в стихотворении Мандельштама „В изголовьи Черное Распятье…“, только функцию „рифов“ там выполнял тютчевский „подводный камень веры“» (Мусатов 2000: 177). В дополнение можно только сказать, что о «подводный веры камень» у Тютчева разбивается «утлый челн» Наполеона, а Наполеон — незримый персонаж мандельштамовского «Декабриста». Подтекстуально-ассоциативный мир мандельштамовской образности тесен.
108
Можно поспорить с интерпретацией М. Л. Гаспарова: «Россия — это Лорелея, сидящая над Летой, и кто идет на яркий подвиг ради нее, тот обречен забвению» (1995: 223). В данном толковании не учитывается «германская» окрашенность образа Лорелеи. По нашему мнению, образ Лорелеи метонимически вбирает в себя разобранные мотивы роковой встречи на Рейне. Поэтому Лорелея — Германия.
109
Ср. синтез скандинавской и шотландской тем в стихотворении «Я не слыхал рассказов Оссиана…».
110
Ср. также образ «ахейских мужей» в стихотворении «За то, что я руки твои не сумел удержать…» (I, 150).
111
По мнению О. Фореро-Франко, в образности мандельштамовских «Tristia» «смысловое содержание метафоры „холода“ (и ее семантических дериватов) охватывает семантическое поле смерти» (Forero-Franco 2003: 207).
112
«Студеная зима» из написанного позднее стихотворения «Чуть мерцает призрачная сцена…» вбирает в себя и «зиму», и «стужу» стихотворения «Когда на площадях и в тишине келейной…» (I, 148).
113
Ср. также замечание О. Ронена о «Сумерках свободы» как парафразе «Сумерек богов» Ф. Ницше (2002: 130–131).
114
Современники косвенно увидели связь пафоса мужества в стихах 1917–1918 годов с поэтическими установками и темами «Камня», в том числе и «немецкими». Так, И. Эренбург в 1920 году отметил, что другие «поэты встретили русскую революцию буйными вскриками, кликушескими слезами, плачем, восторженным беснованием, проклятьями. Но Мандельштам… один понял пафос событий… постигнув масштаб происходящего, величие истории, творимой после Баха и готики, прославил безумье современности» (2002: 83).
115
Относительно подтекста строки «Янтарь, пожары и пиры» см. элегию Батюшкова «На развалинах замка в Швеции», где лирический герой погружается в мир северных преданий и сказаний: «уж скальды пиршество готовят» и «грады в зареве пожаров» (Батюшков 1978: 204–205).
116
Со своей стороны, нам бы хотелось отметить, что «пиршественные» образы имеют в стихах 1917 года и допушкинские корни: всю оссианическую и скандинаво-германскую традицию русской поэзии, от Кострова и Державина до Карамзина и Батюшкова.
117
О правомерности кавказских семантических ассоциаций для Мандельштама говорит и перекличка образных комплексов немецкой и кавказской тем в мотиве «пира». Так, в статье «Кое-что о грузинском искусстве» поэт говорит о «пиршественной пьяности» Грузии (II, 233). Характерно и то, что на «пиршественные» определения Мандельштам выходит в контексте разговора о пушкинском видении Кавказа.
118
Влияние идей де Сталь на формирование батюшковской оппозиции Южной и Северной Европы (куда входят Германия и Россия) было впоследствии убедительно доказано исследователями: И. З. Серман (1939: 256–260) и A. Л. Зорин указали у Батюшкова на почти дословный перенос оценок де Сталь с немецкого языка на русский (1997: 148). Ср. также: Miltchina (1998) и Zorin (1998).
119
Уже ставшее топосом русской словесности противопоставление европейских Севера и Юга, или, в другой редакции, — германского и романского начал, было частью поэтологической полемики акмеизма с символизмом, особенно со стороны Гумилева. Но Мандельштам, в отличие от последнего, радикально не размежевывал германское и романское. Среди предтеч акмеистической поэтики Мандельштам называет как старофранцузскую литературу, так и готику, и Баха. В стихотворении «Реймс и Кельн» романское и германское не столько противопоставляются, сколько связываются, в «Зверинце» романское («источник речи италийской») и славяно-германское («славянский и германский лён») вместе образуют воспеваемое «вино времен». В этом смысле Мандельштам скорее следует концепциям Вяч. Иванова, но (в духе акмеизма) отказывается от приторного мессианского пафоса и парарелигиозной претензии.
120
Совмещая пласты германского и скандинавского, Мандельштам следует русской оссианической традиции, в первую очередь Батюшкову. Вспоминается, к примеру, смешение скандинавской, макферсоновской и германской тем в стихотворении «Переход через Рейн», находящемся в подтекстуальном потенциале «Декабриста». Ср. в связи с наблюдением над смешением скандинавской темы и оссианизма в русской поэзии конца XVIII — начала XIX века работы Ю. Д. Левина (1980: 36, 94–96) и Д. М. Шарыпкина (1972). Ср. также о «северной» топике в русской литературе у Беле (Boele 1996).
121
Через несколько лет Мандельштам коснется проблематики этого стихотворения (преодоление пропасти между «варварством» и «эллинством») в своих статьях. Так, в докладе «Государство и ритм» он воспользуется даже метафорикой разобранного нами стихотворения: «Над нами варварское небо, и все-таки мы эллины» (I, 210). Ср. не только образную параллель (варварское небо — чужое для северных скальдов небо Средиземноморья), но и саму лексико-риторическую рамку противительной конструкции «и все-таки».
122
«Скифской болезнью» сам Мандельштам к этому времени уже переболел, причем в легкой форме символистского образца 1908 года. М. Карпович вспоминал, как Мандельштам в 1908 году в Париже «с упоением декламировал» «Грядущих гуннов» Брюсова (1995: 41).
123
Платок — «ложноклассическая шаль» А. Ахматовой (см. стихотворение «Ахматова») — олицетворение старой культуры и классицизма. Отдаленный подтекст стихотворения — «Кассандра» Ф. Шиллера в переложении В. А. Жуковского — название, тема гадания и лейтмотивное: «Вижу, вижу: окрыленна / Мчится Гибель на Пергам» (Жуковский 1980: II, 14). Е. А. Тоддесом (1991: 35, прим. 27) было убедительно доказано наличие реминисценций из «Кассандры» Жуковского в стихотворениях Ахматовой, ставшей адресатом мандельштамовской «Кассандры» (1917), что косвенно подтверждает актуальность текстов Жуковского/Шиллера для Мандельштама и Ахматовой конца 1917 года в период их интенсивного общения.
124
В «Кассандре» вновь появляется мотив чумы (ст.12). Здесь в сочетании со скифским празднеством, оказавшимся благодаря метонимическому переносу варварским, северным, появляется тема «пира во время чумы», которая теперь станет и частью «немецкой темы», то есть метонимически перейдет со скифства на германство. Среди главных контекстов к «Кассандре», релевантных для темы нашего исследования, — стихотворение «От легкой жизни мы сошли сума…» 1913 года, где появляются и «нежная чума», и утреннее вино, и вечернее похмелье — константные «немецкие» образы (I, 96). В этом же стихотворении есть и факелы, и волк: «Мы смерти ждем, как сказочного волка». В 4-й строфе «Кассандры» выступающий с броневика пугает факелами (горящими головнями) волков — народ, «сходящий с ума на площадях». Волчье, звериное объединяет в образно-тематическом блоке варварского пира русское и германское начала. Ср. также образ «волков революции» в агитационной, антикадетской «Сказке о красной шапочке» Маяковского 1917 года (1955: 1, 142).