Николай Богомолов - Михаил Кузмин
Суббота 14 ноября 1909.
С тех пор прошло уже полтора года, полтора года, кажущимися <так!> недавним совсем прошлым, но набитые <так!> до переполнения всеми разрешеньями <?> и возникновеньями бесконечных жизненных вопросов, кот<орые> нужно решать за эти бесконечно и постоянно мучительные (кроме редких полусветлых минут) два года. И вот опять то же, то же, что было. Прочла впервые вчера все, что написано у меня тут о моей истории с К<узминым> и с изумлением, с позором констатировала, как мало я двинулась с тех пор. Когда во всем другом все так двигается, так идет, так много происходит, борется и ломается во мне, как непрерывная электрич<еская> машина, где две искорки ударяются друг о друга с треском, и от этого все идет. А здесь я прихожу, я измененная, опять почти к тому же — это меня мучает, это не действенно, это м<ожет> б<ыть>, не по-Маминому.
Вот короткий резюмэ того, что было у меня относительно К<узмина>: в 1908 летом, к<а>к было написано, я уехала, страшно нехотя, в Судак. Но, уехав, я не[855] сделалась почти сразу же бесстрадальна по отношению к К<узмину>. Настолько, что даже нашла нужным «влюбиться» кратковременно в брата Жени, и здесь первый раз в жизни моей в этом отношении был короткий и нелепый минут <так!> счастья. В первый раз и мне отвечали, и когда меня не видели час, меня повсюду искали и мне говорили, что соскучились без меня. Но очень скоро увлекшись «Японией», мой Боба по-медвежьему отстранил меня с самой откровенной грубостью. «Как ненужный предмет смахнул локтем», — так я это воспринимала и, конечно, очень была оскорблена и болела. Тут, конечно, тоже мучилась из-за В<ячеслава>, что предпочитаю ему этого глупого sac de plombe — и в такое для него (В<ячеслава>) мучительное, трудное время. Все это прошло, конечно, очень скоро, и только положило лишний мрачный мазок на тяжелую вообще картину этого лета.
Вернувшись, скоро осенью приехал К<узмин> из Окуловки, я твердо «знала», что всякое мое к нему чувство совершенно остыло, и только приятно было, что на этот раз он как-то со мной был чуть-чуть более дружествен, читал мне стихи, не сразу уходил из гостиной, если я там сидела одна. Потом случился этот ужасный крах с «Двойным наперсником», где я первый раз встретилась с настоящим злом и предательством[856], и мне казалось — во мне была ранена вера вообще в человека, и не только в К<узмина>. Это было страшно больно, и я перенесла это очень тяжело, как важный момент в моей жизни; на характер мой это повлияло тем, что заставило меня сделаться еще более недоверчивой и подозрительной к людям. И я раз ночью написала письмо, кот<орое> В<ячеслав> ему отрывками прочел, и я тогда думала: «Какое счастье для меня, что я его больше не люблю, ведь иначе я бы этого не выдержала». Всю эту зиму я сумела себя так держать в руках, что никого абсолютно не только что не любила, но даже ни к кому не питала того особого, почти всегда существующего влюбчивого чувства. Это было страшно хорошо, я была твердо уверена, что это означает конец моей «молодости», что теперь буду тиха <?> и любить только (если буду вообще, в чем сомневалась) <1 слово нрзб> серьезно и окончательно, зрело. Летом, когда приехал К<узмин> внезапно, я долго равнодушно слушала звук его голоса в гостиной, даже не выходила к нему, а когда вышла — мало и холодно спрашивала и говорила. Когда В<ячеславу> он понравился и сделался приятным, как товарищ-поэт, и возник вопрос о его переезде к нам[857], я не была за и даже слегка отговаривала, точно предчувствуя опасность, и кроме того чувствуя себя не в силах перенести какую-нибудь новую «подлость». Этот страх перед «подлостью» стоит вечно передо мною и не покидает, к<а>к кошмар. Когда он переехал, я старалась быть с ним ласковой и веселой (прогулки затеивала), чтобы ему у нас не было скучно, а он тогда писал мне стихи в альбом «искупительные» о прощении странника и т. д.[858]
Притом я, когда прочла их, поцеловала <?> его, и написала письмо, переведенное В<ячеславом> <1 слово нрзб> на стихи о прощении и не забвении и т. д., но думала и тогда, уже, и теперь, что м<ожет> б<ыть>, это была больше с его стороны поза, ко мне же был он так же безразличен и, м<ожет> б<ыть>, немножко враждебен.
Уже за самое короткое время до отъезда я почувствовала какое-то в себе подтаянье по отношению к нему, ревность к Косте <1 слово нрзб> — это меня возмутило и было одной из двух главных причин, почему я решила ехать. В деревне опять все было совершенно спокойно, и я решила, что страхи мои — «pictus metus», и вот, вернувшись, начала совсем иначе с ним жить (встретил он меня очень холодно, к<а>к мне чудилось — огорченный нарушением их тройки). Я стала с ним очень почтительна, уважительна и отдаленно, и так и осталась до конца, изредка, очень изредка соскальзывая на прежний путь шуток над ним; совсем почти не смотрела на его лицо и, главное, в глаза зачарующие — не заговаривала почти никогда с ним первая и только показывала ему при всяком случае свое уважение, admiration его к<а>к писателя. Он был ко мне также холоден, т<ак> что В<ячеслав> говорил, что он, К<узмин>, меня боится, что я его замораживаю. Но я-то думаю, что он знает очень хорошо, что я его люблю и что это его тяготит и надоедает ему, так что теперь я уже боюсь слово сказать или посмотреть на него, чтобы его не раздражить. Он все-таки к<а>к будто лучше ко мне относится, чем в том году, в смысле, что с большим уваженьем и, м<ожет> б<ыть>, немножко интересом. Спрашивает немножко про курсы, сам рассказывает о себе, сам предложил прочесть свои стихи и роман. Раз или два вечером мы просто и хорошо говорили с Ауслен<дером> втроем о «Нежном И<осифе>»[859], о нем, и про его «хулиганский» период и т. д. Впрочем, за последнее время нашлись у него переживалы <?> Зноско и Белкин[860] (кот<орый> внушает у меня <так!> ужас уродством <1 или 2 слова нрзб>), он совсем холоден, и от В<ячеслава>, к<а>к это мне ни больно, совсем, совсем отошел.
Так первое время я жила спокойная, уверенная в том, что нашла modus vivendi с К<узминым> — не грозящий мне влюбиться и правильный по отношению к нему. И вот на днях увидела, что все это соломенные мечты <?>, что все улетело в трубу, что к<а>к я ни скрываюсь и ни извиваюсь, я просто его люблю, только это чувство еще углубилось как-то с возрастом, ушло внутрь и не выражается больше так поверхностно — в то же время я убедилась, что он меня не только абсолютно не любит, но даже ко мне питает определенную неприязнь, м<ожет> б<ыть>, понимая, несмотря на всю мою бесконечную осторожность, мои чувства к нему. Так что я твердо знаю, что, может быть, только на том свете, после этой жизни или после моей смерти ему не будет тягостно и даже, м<ожет> б<ыть>, будет светло знать, как я его люблю.
Начала я писать опять от полного отчаяния, тут так адский <1 слово нрзб>, что только можно бить себе голову о косяки дверей, что я и делаю вот уже несколько дней. В<ячеславу> грозит сильная опасность от союза А<нны> Р<удольфовны>, М<аруси> и Л<идии?>, и только сильной любовью могу я ему помочь — ему грозит в связи с этим изменить земле, и только этим могу я ему помочь, а я душой и помышленьями тянусь, несмотря на все дела <?> к К<узмину>. Третьего дня отчаянно плакала, и билась об стену, и сделала ему (В<ячеславу>) сцену, и ругала его, а про К<узмина> не могла решиться сказать. Ведь выход же есть один — уехать. Но туристами не хочу, не могу, слишком душа против этого, я тогда буду дурная с В<ячеславом> и только его раню, — а в Рим он сейчас не соберется — значит, он должен проехаться в Абиссинию[861], дальше от союза <?> и всего. Вчера я опять, подав<ая> слабо, к<а>к всегда, и как<-то> холодно руку К<узмин>у (он в то же время, отвернувшись, говорил что-то кому-то), я стала отчаянно плакать, и только что, несколько успокоившись, легла, как пришла М<аруся>, и начался длинный сложный разговор о прислуге и о <2 слова нрзб>. Потом пришел В<ячеслав> попрощаться. Потом я решила от отчаяния писать немножко — ведь я же одна со своими мыслями и чувствами, и главное — страшными дилеммами, одна на белом свете, а это ведь так больно, что нельзя кому-нибудь все это сказать, — плача и прячась на груди, как Маме раньше.
P. S. Когда я увидела, что К<узмин> начинает развинчиваться из-за такого-то <?> Белкина, мне стала опять приходить мысль, что если бы он мог полюбить настоящую женщину, он, м<ожет> б<ыть>, полюбил бы ее большой любовью, и окреп бы, сделался бы человеком. И вот я, зная, конечно, все это страшно <1 слово нрзб> и неопределенно, и так в воздухе, я решила просто <?> дать ему возможность подружиться с хорошими женщинами (не M-me Benois или Толстая[862]). Себя ведь я же знала как абсолютно ему ни на что не годящуюся, и вот решила сблизить его с Дмитриевой[863] (я тогда ей очень увлекалась). Они сразу подружились, разговорились, спорили и т. д. Она и стихи ее ему понравились, и я искренне радовалась, не давая хода никакой ревности, задушивая ее.