Александр Кондратов - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
Всякий раз после того, как с писком и скрежетом закрывались за ним двери общежития, жизнь входила в давным-давно установленные рамки, в которых день мог длиться как три дня, неделя или месяц — от стипендии до стипендии. Саша не относился к разряду бодрых шутников и актеров, которые обязательно появляются в студенческой компании, к разряду людей, втайне утомленных своей бодростью и веселостью, находящих самих себя только перед сном, в темноте, жалуясь и стряхивая с себя фальшь ежедневной роли. Саша всегда стремился быть естественным с самим собой и предпочитал холодное сознание скуки и однообразия будней отчаянному вызову, на который пускаются вечные остроумцы и оригиналы, люди совсем слабые и беззащитные, если понаблюдать за ними долгое время.
Он не обратил особого внимания на девушек с закрученными на висках волосами, хотя одна из них была в облегающих синих брюках, и, уже мысленно войдя в обычную колею, двинулся по коридору налево, минуя застоявшиеся запахи кухни, к лестнице. Он поднялся наверх, стараясь не наступать на каждую третью ступеньку и поздоровавшись со знакомыми в необходимом тоне: весело, тихо, сосредоточенно, небрежно, серьезно, но всегда уважительно. Размышляя о том, почему нет писем из дома, он вошел в 65-ю комнату, на двери которой были написаны неумелой рукой коменданта четыре фамилии, хотя жили в ней только трое. За квадратным, обитым голубым пластиком обеденным столом сидел, обложившись книгами, инвалид Коля и едва поднял глаза над учебником. С выражением озабоченности и углубленности на лице Саша переоделся, взглянул на полку и обнаружил, что сгущенное молоко выпито, это тотчас подтвердил Коля, добавив, что за ним не пропадет.
Через полчаса, сладостно переваривая пельмени и «выборгскую» сдобу, Саша взглянул на часы и прилег на кровать, растормошив и взбив предварительно свою рыхлую подушку. Его потянуло в сон, но он боялся этого естественного состояния, потому что малейшие послабления в этом деле вели к ужасающей потере времени. Хотя ему не хотелось сейчас ничего, кроме как почитать для души Мериме, он старался подготовить себя к тому, чтобы встать и попытаться извлечь с помощью вечной ручки с кривым пером те ощущения, которые он накапливал в себе последнее время и которые путались в его сознании с Мериме. Но он не встал и не сделал этого, потому что в комнату вошла Галя и села на край его постели.
Дальше он делал все, что, по его мнению, должен был делать истинный мужчина: положил свою неприятно повлажневшую руку на пальцы Гали, приподнявшись, поправил подушку под головой и сказал что-то хриплым шепотом. Если вспомнить его дневной разговор с Кириллом, то теперь жалкое, при всей внешней бодрости, лицо Гали для Саши было примером первого случая неудачи, несчастья, а именно: когда виноват он сам. Он потер голову там, где после стрижки белела кожа и где попадались колючие обрезки волос. Уже дважды, с тем же напряженным, тревожным выражением лица, она приходила к нему и сидела, почти ничего не говоря, а если говорила что-нибудь, то с выражением просьбы и мучительной неловкости. Саше было жаль ее, и он упрекал себя, сам не зная в чем, хотя в глубине души был совершенно равнодушен к тому, где будет Галя и как будет она переживать свое одиночество.
Она стала приходить после недавнего неудачного вечера, на котором она была сверх меры оживлена, смотрела прямо и вызывающе, но выражение веселья в ее глазах гасилось сумраком внутренней мрачности. Она все время подбегала к зеркалу и осторожно приподнимала свою высокую, ежеминутно грозящую упасть на бок прическу. Вина Саши в этот вечер была, наверное, в том, что он поддался соблазну этой неловкой откровенности. Они сидели за столом рядом на продавленном в середине диване и вначале невольно, из-за тесноты, а потом все более осознанно касались друг друга, и опять Галя вела себя с нервной откровенностью, выдававшей ее неопытность. Когда они выбрались из-за стола, вышли в соседнюю комнату и дверь за ними закрылась, первый порыв друг к другу был, быть может, самым искренним и сильным, но он был и краткотечным и обманчивым. Позже, оставшись вдвоем, Саша уже гораздо спокойнее пытался продолжить взаимное сближение, но наткнулся на резкий, почти истерический отказ, на непреодолимую для него стыдливость. И тогда их прикосновения делались все более неловкими и ненужными, потому что оба они стали остывать. Весь вечер он с тягостью для себя выполнял функции кавалера Гали, в глазах которой появилась привычная безнадежность, и она как будто перестала изображать веселье, но приободрилась, узнав адрес Саши, и обещала прийти. Он понял, что она действительно придет, но это никак не изменит положения; ей же будущее давало возможность еще одной попытки.
Она была здесь, и пальцы ее, широкие в суставах, теребили покрывало с голубым рисунком и все, что было рядом, а в глазах опять почти не было надежды. Она провела ладонью по волосам, приглаживая их, и потом долго не знала, куда положить руку. Выход она нашла в том, что стала одергивать подол платья на коленях, которые были на виду. Преодолевая равнодушие, он положил руку ей на колено, она убрала ее, пожав трепещущими пальцами. Саша холодно взглянул ей в глаза. С жесткостью, проглянувшей на лице, он сказал, что должен заниматься, она посидела еще несколько минут, отчего молчание стало совсем неловким, и потом ушла, осторожно затворив за собой дверь со связкой гремящих ключей, а он повернулся к стене, стараясь задремать поскорее, чтобы дать выход раздражению и неловкости, которые его охватили. Он не знал, куда деться, какой найти выход чувству униженности и тоски, от которой, казалось, замерло и стало бессмысленным все; и вечерняя чернильная синева за окном, и узкий подоконник, на который в тщетной надежде найти в этом выход кто-то навалил книги: Галкина-Федорук, Гвоздев, Гудзий — «Хрестоматия по древнерусской литературе», Стендаль, Пруст, и свет лампы, покрытой газетой, ставшей розовой, и фотографии из журнала «Чешское фото» над постелью Коли. Может быть, в этом мудрость природы, чтобы жизнь приносила не только радость? Так он говорил себе, в душевном порыве забывая то, что ежедневно с утра делает жизнь достойной и целеустремленной и чему человек привык не придавать значения, — естественную радость жизни.
Кирилл шел, в большой тревоге сжимая пальцами переносицу, и с усилием стремился уничтожить самца «цветов» или, по крайней мере, обезвредить его. Борьба состояла в том, что Кирилл вызывал перед собой изображение самца и резким усилием старался сломать и разрушить это изображение. Иногда ему казалось, что дело сделано, но ощущение грозящей опасности возвращалось, и Кирилл опять корчился, удивляя прохожих, и опять изображение самца мутнело и расплывалось. Кирилл понял, что хотя он и не сумел уничтожить его на расстоянии, все-таки ослаблял его и обессиливал. Иногда ему приходила в голову мысль, что у него нет ни одного доказательства того, что «цветы» существуют, а ни один из знакомых, с кем он общался на расстоянии, никак не выдавал того, что он мысленно слышал и говорил с Кириллом. Ясно, что это тоже происки «цветов», стремящихся уничтожить Кирилла до того, как он сообщит об их существовании людям, и устранить любые доказательства, которые он мог бы привести в подтверждение своего открытия. Это была смертельная игра. Теперь он понимал, какие опасности ему грозят, но, обладая способностью предвидения, избегал их. Был пятый час дня, восьмой с момента, когда он ушел из дома. Он не мог себе представить, куда заведет его сознание долга и когда он опять окажется дома. Он хотел есть. Но идти сейчас домой — значит подвергать опасности не только себя, но и всю семью, да и непонятно, как он доберется до дома невредимым, когда было совершенно ясно, что против него уже организован заговор под гипнозом «цветов». Вот идет медленным шагом навстречу человек в старой кожаной куртке. По виду — хилый, ботинки все в пыли, криво улыбается чему-то, по сторонам не смотрит. Но Кириллу-то ясно, что в левой руке у него, в кармане, револьвер. Кирилла не просто взять: он даже манит человечка к себе, иди, иди, не бойся, а когда тот подходит вплотную, самодовольная улыбка заливает лицо Кирилла: «Ну что, взял?» И вслед ему помашет рукой: до новой встречи! Потом он смотрел на безупречно чистое, бледное небо над особняками улицы Чайковского, в котором не было видно ничего, что заставило бы опасаться, что «цветы» близко.
Кирилл благостно, растроганно оглядывал уличную толпу. Жизнь этих людей лишена половины радостей под игом «цветов», все их способности и страсти загнаны в тупики сознания, и из-за этого каждый тяготится своей неполноценностью и относится к себе в глубине души пренебрежительно. Единственное, что им надо теперь делать, — это осознать чуждое, угнетающее влияние «цветов» и сознательно бороться с их гипнозом. Остальное появится само по себе, естественным порядком: каждая минута жизни будет приносить людям острое, как укол, удовольствие, к старикам вернется непережитая любовь и нерастраченные таланты, и, лишенные внешних причин для ранней старости, расцветут старые девы и увядшие красавицы, успокоятся одержимые и воспламенятся меланхолики. Легко понимая друг друга и избегая доставлять неудовольствие посторонним, люди начнут новую жизнь под знаком освобожденной человечности. Это не было бредом, он ясно видел, как она начнется на этих стройных улицах, в горьком воздухе города, рядом, на этом же перекрестке, где ничего не подозревающий мальчик мчится в магазин за папиросами и спичками для отца и сам Кирилл, ускользнувший от почестей, совершает вечернюю прогулку в обволакивающих летних сумерках.