Андрей Ранчин - «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Самоидентификация лирического героя с Евгением — женихом несчастной Параши из поэмы «Медный Всадник» — обнаруживается и в стихотворении Бродского «Весы качнулись. Молвить не греша…», обращенном к М. Б.: «ты спятила от жадности, Параша»; «Параша, равновесию вредит / не только ненормальный аппетит <…>»; «Параша, ты отныне далека»; «Прощай, Параша!» (II; 73).
«Медный Всадник», как и два других пушкинских текста — «Каменный гость» и «Сказка о золотом петушке», — содержит мотив оживающей статуи. В «петербургской повести» оживает статуя Петра (так чудится Евгению), в «Каменном госте» — статуя Командора, в «Сказке о золотом петушке» — сделанная из золота птица. Р. О. Якобсон блестяще проанализировал общие черты в сюжете этих произведений. Таковы три мотива.
«1. Усталый, смирившийся человек мечтает о покое, и этот мотив переплетается со стремлением к женщине. <…>
2. Статуя, вернее, существо, неразрывно связанное с этой статуей, обладает сверхъестественной, непостижимой властью над желанной женщиной. <…>
3. После безуспешного бунта человек гибнет в результате вмешательства статуи, которая чудесным образом приходит в движение; женщина исчезает»[451].
«Оживание» статуи Петра подготовлено двумя описаниями, в которых подчеркнута, отмечена скрытая в коне и всаднике жизненная сила. Первое описание. Статуя во время наводнения; Евгений от волн прячется позади на мраморном льве:
И обращен к нему спиною
<…>
Над возмущенною Невою
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне.
Петр обращен спиною к Евгению, как живой человек мог бы повернуться спиною к другому, презираемому или нежеланному человеку. Он стоит, как бы поднимается в седле. Он простирает руку.
Второе описание:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
Это описание «медного» Петра почти тождественно описанию живого царя в «Полтаве».
В отличие от жертв статуи из других пушкинских произведений — Дон Гуана и царя Дадона — Евгений из «петербургской повести», в противоположность Петру, наделен чертами мертвенности, неподвижности: спасающийся на мраморном льве, он выглядит пародией на Фальконетов монумент.
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений. <…>
<…>
Его отчаянные взоры
На край один наведены
Недвижно были. <…>
<…>
И он, как будто околдован,
Как будто к мрамору прикован,
Сойти не может!
Между тем в «Петербургском романе» Бродского Евгений — «живой и мертвый человек», а Медный Всадник — не более чем мертвая и неподвижная статуя:
он смотрит вниз, какой-то праздник
в его уме жужжит, жужжит,
не мертвый лыжник — мертвый всадник
у ног его теперь лежит.
Он ни при чем, здесь всадник мертвый,
коня белеющего бег
и облака. К подковам мерзлым
все липнет снег, все липнет снег.
Пушкинский эпитет «медный» превращается в эпитет созвучный, но несхожий по смыслу — «мертвый». Прежний Евгений, чтобы увидеть полубожественного Всадника, поднимал взор в «неколебимую вышину». Евгений из «Петербургского романа» смотрит на поверженную статую, лежащую у его ног.
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Так вопрошал Пушкин, полный надежд, что «гордый конь» — Россия — остановится у края бездны или перелетит через нее. Медный Всадник из «Петербургского романа» бездны не перепрыгнул… Власть низверглась в пропасть, одинокий робкий Евгений жив. Он выиграл в поединке. Такой хочет видеть развязку пушкинского сюжета Бродский.
Впрочем, эта «победа» относительна и двусмысленна: теряя своего антагониста, Евгений Бродского выпадает из «петербургского текста», становится изгоем, лишившимся приюта в петербургской культуре. На дворе советские времена…
Бродский, по-видимому, следует здесь за Мицкевичем — автором стихотворения «Памятник Петра Великого», в котором нарисована сходная картина — не как реальность, а как ожидание; в стихотворении Мицкевича эти слова произносит Пушкин:
Царь Петр коня не укротил уздой.
Во весь опор летит скакун лигой,
Топча людей, куда-то буйно рвется.
Сметая все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел.
Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.
Но век прошел — стоит он, как стоял.
Так водопад из недр могучих скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед. —
Но если солнце вольности блеснет
И с запада весна придет в России —
Что станет с водопадом тирании?[452]
Вот как интерпретировал ответ Пушкина Мицкевичу в «Медном Всаднике» Н. Я. Эйдельман:
«Так говорил Пушкин, герой стихотворения Адама Мицкевича. Но Пушкин, автор „Медного Всадника“, разве с этим согласен? Разве может присоединиться к отрицательному, суровому приговору, который Мицкевич выносит этому городу, этой цивилизации?
Польский поэт <…> восклицает „нет!“.
А Пушкин?
Не раз за последние годы, и более всего — во вступлении к „Медному Всаднику“, он говорит да! <…>
И вот в самом остром месте полемики — каков же пушкинский ответ на вопрос Мицкевича о будущем, вопрос — что станет с водопадом тирании?
„Властелин судьбы“ выполнил свою миссию, однако же будущее его Дела, будущее страны — все это неизвестно и вызывает тревожное:
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
На вопрос отвечено вопросом же!
Ни Пушкин, ни кто-либо из его современников не могут еще дать ответа…
Однако Мицкевич, хоть и спрашивает, но не верит. Пушкин спрашивает и верит.
Мицкевич — нет!
Пушкин — может быть!»[453]
Поэта оставляет равнодушным возвышенная символика величественного Фальконетова монумента. Статуя в поэтическом мире Бродского почти всегда связана со смертью. Кроме того, нередко она является деталью массивного декора тоталитарной Империи, узником которой поэт был от рождения до эмиграции.
Отношение к имперской скульптуре у автора «Петербургского романа» и «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» неизменно саркастическое:
И там были бы памятники. Я бы знал имена
не только бронзовых всадников, всунувших в стремена
истории свою ногу, но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на
населении города.
Так писал Бродский в стихотворении «Развивая Платона» (1976) о «совершенной», «идеальной» Деспотии.
Повсюду некто на скакуне;
все копыта — на пьедестале.
Всадники, стало быть, просто дали
дуба на собственной простыне.
Это — уже об американских статуях, слепке с европейских монументов полководцам и монархам («В окрестностях Александрии», 1982).
И еще один пример, из стихотворения «Элегия» (1986):
По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,
я отравляюсь пешком к монументу, который отлит
из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.
Но читается как «завыватель». А в поддень — как «забыватель».
Статуя у Бродского — это знак, не имеющий денотата в реальности. Аллегория в камне и металле, скульптура лжет о мире, изображая то, чего нет:
Монументы событиям, никогда не имевшим места:
Несостоявшимся кровопролитным войнам.
Фразам, проглоченным в миг ареста.
Помеси голого тела с хвойным
деревом, давшей Сан-Себастьяна.
<…>
<…> Обнаженным
Конституциям. Полногрудым
Независимостям. <…>
<…> Временному соитью
в бороде арестанта идеи власти
и растительности. Открытью
Инфарктики — неизвестной части
того света. <…>
<…> Самоубийству
от безответной любви Тирана.
<…> Сумме зеленых листьев, вправе
заранее презирать их разность.
Счастью. <…>
Однажды Бродский шутливо цитирует пушкинские строки о «гордом коне» Медного Всадника, но он относит эти стихи не к скакуну Петра, олицетворяющему Россию, а к мирному Пегасу: