Ричард Докинз - Капеллан дьявола: размышления о надежде, лжи, науке и любви
Деисты нашего времени далеко ушли от деистов XVIII века, которые, при том что они не признавали откровений и не поддерживали никакой конкретной конфессии, все же верили в своего рода высший разум. Если считать Эйнштейна и Хокинга религиозными людьми, если допустить, что благоговение перед мирозданием, свойственное Урсуле Гуденау, Полу Дэвису, Карлу Сагану и мне, можно считать настоящей религией, тогда между религией и наукой действительно произошло сближение, особенно если вспомнить о таких священниках-атеистах, как Дон Кьюпитт[174], и многих университетских капелланах. Но если дать слову “религия” такое невнятное определение, то какое слово останется для настоящей религии, религии, как ее понимает сегодня обычный человек на церковной скамье или на молитвенном коврике, более того, религии, как ее понимал бы любой интеллектуал прошлых столетий, когда интеллектуалы были религиозны, как и все остальные люди? Если считать слово “Бог” синонимом глубочайших принципов физики, то какое слово останется для гипотетического существа, которое отвечает на молитвы, вмешивается, спасая больных раком или помогая эволюции совершать сложные прыжки, прощает грехи или умирает за них? Если отнести научное благоговение к религиозным порывам, то тут и спорить не о чем. Мы переопределили науку как религию, так что нет ничего удивительного в том, что между ними происходит “сближение”.
Некоторые усматривают и другую разновидность сближения — между современной физикой и восточным мистицизмом. Это аргументируют примерно следующим образом. Квантовая механика, эта блистательная флагманская теория современной науки, глубоко таинственна и сложна для понимания. Восточные мистики всегда были глубоко таинственны и сложны для понимания. Поэтому восточные мистики, должно быть, всегда говорили как раз о квантовой теории. Сходным образом выгоду извлекают из принципа неопределенности Гейзенберга (“Разве всем нам, во вполне реальном смысле, не свойственна неопределенность?”), нечеткой логики (“Да, теперь мы тоже можем мыслить нечетко”), теории хаоса и сложности вычислений (эффекта бабочки, платонической, скрытой красоты множества Мандельброта — что ни назови, все кто-нибудь уже мистифицировал и превратил в доллары). Можно купить сколько угодно книг о “квантовой медицине”, не говоря уже о квантовой психологии, квантовой ответственности, квантовой этике, квантовой эстетике, квантовом бессмертии и квантовой теологии. Я не нашел книг о квантовом феминизме, квантовом финансовом менеджменте или афроквантовой теории, но дайте только срок. Весь этот идиотский бизнес умело разоблачил физик Виктор Стенджер в своей книге “Бессознательный квант”, откуда позаимствован следующий шедевр[175]. В лекции об “афроцентрической медицине” психиатр Патрисия Ньютон сказала, что традиционные целители
способны связываться со сферой негативной энтропии — супер-квантовой скоростью и частотой электромагнитной энергии — и проводить их как каналы вниз, на наш уровень. Это не волшебство. Это не какое-то мумбо-юмбо. Вы увидите зарю XXI века, когда новая медицинская квантовая физика будет действительно распределять эти энергии и все, что они делают.
Простите, но это именно мумбо-юмбо. Не африканское мумбо-юмбо, а псевдонаучное мумбо-юмбо, вплоть до характерного неуместного употребления слова “энергия”. Это также религия, переодетая наукой, на отвратительном празднике их мнимого сближения.
В 1996 году Ватикан, только что великодушно примирившийся с Галилеем (всего через триста пятьдесят лет после его смерти!), повысил эволюцию в звании: это уже не острожная гипотеза, а принятая научная теория[176]. Это событие было не так драматично, как думают многие американские протестанты, потому что римско-католическая церковь, каковы бы ни были ее недостатки, никогда не славилась буквалистским подходом к Библии — напротив, она относилась к Библии подозрительно, как к чему-то вроде подрывной литературы, которую нужно тщательно фильтровать священникам, а не давать в сыром виде пастве. Тем не менее недавнее папское послание об эволюции провозглашали еще одним примером якобы происходящего в конце XX века сближения науки и религии. Реакция на это послание с худшей стороны показала либерально настроенных интеллектуалов, которые из кожи вон лезли в своем агностическом стремлении уступить религии ее “магистерию” (magisterium)[177], якобы равнозначную таковой науки, но не противоречащую ей и даже не перекрывающуюся с ней. Такое агностическое соглашательство, опять же, легко принять за подлинное сближение, настоящую встречу мыслей.
В своих самых наивных проявлениях эта политика интеллектуального умиротворения делит интеллектуальную территорию на вопросы “как” (наука) и вопросы “зачем” (религия). Но что это за вопросы “зачем”, и что дает нам право считать, что они заслуживают ответа? Возможно, и есть какие-то глубокие вопросы о мироздании, которые навсегда останутся для науки вне досягаемости. Но ошибка здесь в том, чтобы делать из этого вывод, будто они не останутся вне досягаемости и для религии. Я однажды попросил одного выдающегося астронома, моего коллегу по колледжу, объяснить мне Большой взрыв. Он сделал все, что позволяли его (и мои) способности, и тогда я спросил его, что именно в фундаментальных законах физики сделало возможным спонтанное возникновение пространства и времени. “А, — улыбнулся он, — тут мы выходим за пределы сферы науки. Здесь я должен уступить слово нашему доброму другу капеллану”. Но почему капеллану?
Почему не садовнику и не повару? Разумеется, капелланы, в отличие от поваров и садовников, претендуют на то, что они что-то понимают в вопросах о первопричинах. Но какие у нас когда-либо были основания принимать эту претензию всерьез? Я вновь подозреваю, что мой друг профессор астрономии использовал все ту же манеру Эйнштейна — Хокинга называть Богом “то, чего мы не понимаем”. Это была бы невинная манера, если бы ее постоянно не понимали неправильно те, кто жаждет понять ее неправильно. В любом случае, ученые-оптимисты, к числу которых принадлежу и я, будут настаивать на том, что “то, чего мы не понимаем” означает лишь “то, чего мы пока не поняли”. Наука продолжает работать над этой проблемой. Мы не знаем, где наконец наткнемся на непреодолимую преграду, и даже не знаем, случится ли это.
Агностическое соглашательство (свойственное добрым либералам стремление из кожи вон лезть, чтобы уступить как можно больше всякому, кто достаточно громко кричит) доходит до курьеза в следующем образце непоследовательного мышления. Аргумент строится так. Нельзя доказать, что чего-либо нет (с этим все в порядке). Наука не может доказать, что высшего существа нет (строго говоря, это верно). Следовательно, вера (или неверие) в высшее существо — это вопрос чисто личных склонностей, и, следовательно, то и другое в равной степени заслуживает нашего почтительного внимания! Если изложить это таким образом, логическая ошибка почти самоочевидна, и reductio ad absurdum[178] едва ли нуждается в подробном изложении. Если позаимствовать идею Бертрана Рассела, мы должны быть в той же степени агностиками в отношении той теории, что вокруг Солнца по эллиптической орбите вращается фарфоровый чайник. Мы не можем доказать обратное. Но это не значит, что теория, будто этот чайник есть, должна стоять наравне с теорией, что его нет.
Если же на это возразят, что на самом деле существуют основания X,Y и Z, чтобы считать высшее существо более правдоподобным, чем небесный чайник, то эти основания следует изложить подробно, потому что если они осмысленны, то это настоящие научные аргументы, которые следует оценивать по их качествам. Не прячьте их от проверки за ширмой агностической толерантности. Если религиозные аргументы действительно лучше, чем чайник Рассела, давайте их выслушаем. А если нет, то пусть те, кто называет себя агностиками в отношении религии, добавят, что они в равной степени агностики в отношении орбитальных чайников. В свою очередь, современные теисты могли бы признать, что в том, что касается Ваала и золотого тельца, Тора и Вотана, Посейдона и Аполлона, Митры и Амона-Ра, они настоящие атеисты. Мы все атеисты в отношении большинства богов, в которых человечество когда-либо верило. В атеизме некоторых из нас просто одним богом больше.
В любом случае, считать, что религия и наука занимают отдельные магистерии, нечестно[179]. Это мнение не выдерживает критики, исходя из того неоспоримого обстоятельства, что религии по-прежнему утверждают о мире много такого, что при ближайшем рассмотрении посягает на научные факты. Более того, религиозные апологеты забывают о том, что надо выбрать что-то одно, что один пирог два раза не съешь. Говоря с интеллектуалами, они тщательно избегают вторжений в научную сферу, укрываясь в своей отдельной и неуязвимой религиозной магистерии. Но когда они выступают перед массовой аудиторией, они направо и налево прибегают к историям о чудесах, грубо вторгаясь на научную территорию. Непорочное зачатие, воскресение Христа, воскрешение Лазаря, явления Девы Марии и святых по всему католическому миру, даже чудеса Ветхого Завета — все используется для религиозной пропаганды и оказывается весьма эффективным перед неискушенной или детской аудиторией. Каждое из этих чудес означает притязание на научный факт — нарушение обычного хода вещей в окружающем мире. Богословам, если они хотят оставаться честными, следует сделать выбор. Можно претендовать на собственную магистерию, отдельную от научной, но все равно заслуживающую уважения. Но в этом случае нужно отречься от чудес. Или же можно сохранить Лурды[180] и чудеса и пользоваться их огромными возможностями для вербовки невежд. Но тогда нужно сказать “прощай” отдельным магистериям и возвышенному стремлению к сближению с наукой.