Михаил Жутиков - Проклятие прогресса: благие намерения и дорога в ад
Н.В.Гоголь еще пытается «учить жить», примирить сограждан напрямую; М.Ю.Лермонтов, младше летами, уже понимал, что бесцельно, что река, что диалектика, что единение в вышнем, ином… Он был уже – осознание той тщетности – и другая совсем попытка – и прорыв! Но не заметили, не дали тому цены – еще только брезжило в потьме его дум, только искрятся словечко-два там и сям живой росой по строкам – о значимости внутреннего мира выхваченного из толпы (ничтожнейшего, может быть) человека… теперь только понятны живые словечки те!
…Последователи словно желали бы заменить – но не заменили Михаила Юрьевича. В литературе 50-х гений И.С.Тургенева художественно сужен, направлен, чуток к веяниям. В прямом воздействии на «умы» (поместим их все же в кавычки) деликатен (как и должно): литератор, творец формации новой – творец искусства (ругательством это станет позднее). Оскорбленный недооценкой, непониманием, нелепыми предпочтениями, принужден объявить Н.А.Некрасову, редактору «Современника» (1860): – Выбирай, или я, или Чернышевский. – Выбрали не его, и фактически эмигрировал. Обожаемый в Париже «внуками Бальзака» – Флобером, Доде, молодым янки Генри Джеймсом, он обрел глубочайшее почитание чужбины и чужого языка! При чтении Тургенева не отпускает саднящая боль Несбывающихся Надежд. В романе «Рудин» (1855), шедевре литературы (впервые для русских) мировой, виден литературный след Григория Печорина, как бы общественная потуга его двойника, ищущего поприща, разумеется, неудачная – которую Григорий Александрович скрывал бы как позор. Дмитрий Рудин многословно объясняется, трусит серьезной и решительной Натальи Ласунской, преданно полюбившей его, и бежит!
И под окном, поутру рано
Он в сакли просится стуча,
Но внемля громкий стих Корана
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча!
Призрак Печорина – уже только трепач, хотя и невольный.
Это некое «прохождение» лермонтовского романа в «старшем классе» 50-х годов: в обществе ничего не сделалось; сделаться ничего не может. Вино скисло. Если всмотреться, это отчаяние глубже, глуше лермонтовского. Оно не преодолено.
Позднее, в романе «Отцы и дети» (уже в «реакционном», по классификации демократов, катковском «Русском вестнике», 1862) является наконец положительный деятель: врач и естественник, материалист-прагматик Евгений Базаров (сделать практически ему тоже дадут немногое) – но что-то уж такой унылостью простоты, худшей воровства, веет от него! Он хороший человек, хоть и груб, его жаль, но как же тянет от него назад, к лишним! – Назад, однако, поздно. Воплотился въяве двойник несчастливого нигилиста публицист Дмитрий Писарев; он и сам несчастлив – погибнуть нехорошей смертью 28-ми лет (утонуть) счастьем не назовешь. Все-таки он многое успел; он вождь, он поведет за собой. Скоро прибудет этого смелого, дерзкого, а затем нахального полку – негнущийся Василий Слепцов, отчаянный Кравчинский, братья Серно-Соловьевичи, Ишутин, Ткачев, нравственные калеки Бакунин, Нечаев – это только вершинные имена, властители дум, центурионы центурий. Найдутся и вожди поосновательнее.
Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И все на наш редут.
«Относитесь к базаровщине как угодно… а остановить не остановите; это та же чума» (Писарев, 1862). Воистину, так.
Мы, однако, вернемся к своему: обострился бы так вопрос – Выбирай, или… или… – будь жив он? А если бы обострился, кого предпочел бы чуткий редактор? Не тут ли начало раздирающего излома? Вот ведь перед нами другая общественная личность, вровень с великим эмигрантом: разве могли не повлиять на ох как дорожащего передовой репутацией Николая Алексеевича словечко ли вскользь, одна ли усмешка его – старейшего и опытнейшего, – шуточка, пущенная по литературному (подлейшему и тогда, заметим) коридору? Неужто не учел бы некоего тут оттеночка? Мог ли серьезный Некрасов не почуять превосходства его? Перепроверил бы, верно, себя, скрепился бы, внутренне оперся – было бы к кому адресоваться, хоть молчком, мысленно? – а если б и то же выбрал самое, то запало бы, верно, сомнение, думка какая ни есть размалюсенькая засела бы вроде занозы?
Но не было его.
Набирающая силу общественная поляризация должна была шатнуть издателя к демократам.
Алексей Писемский начинает славное поприще опять с «лишнего» человека, «тюфяка», по названию повести (1850) – истории гибели честнейшего Павла Бешметева: бедняк погибает между губернскими Феоктистами Саввишнами и собственной родней – погибает, кажется, единственно от невозможности втолковать им, что он не хуже их понимает дело; и сама гибель его совсем проста: «русская нирвана», то бишь пьянство – и смерть. Своего «лишнего человека» удостаивается уже полумещанская рутина.
И опять катастрофа деятельного порядочного человека – в романе «Тысяча душ» (1858), – даже ломая себя в уродливом компромиссе, герой не достигает победы. Мы теперь знаем причину – страна Чичиковых готовится к выпуску в свой высший класс – страну Швондеров, и в ней нет дела порядочным людям (разве писать романы. А к слову: бывает ли вообще им дело?? – если не шутя, если не монастырь? А не то лечить, учительствовать за бесплатно, так ведь это – служение, подвиг, а не дело, это тот же монастырь. Стало быть и есть им одно: служение?)
Итак, последователи.
Политичный, хитрый Ф.М.Достоевский переболел сам социализмом, и это слишком было у него всерьез, старая рана ныла. В понимании происходящего имел «абсолютный слух», даже изощренный, но толковал его не без срывов на гротеск, кой-что и накликал (это и все предположители что-нибудь да накличут, тот же и Лермонтов сам на себя). По беспокойству и боли за уходящее время – опоздать, не наверстать! – по жизненной смуте, ирония Федора Михайловича не всегда адресна, не светски-холодна, не убийственна; и не смешно ругался; и самого бранили. И наверстывать стало что-то много, невмоготу… Мы еще вернемся к нему.
Задачей же светского Л.Н.Толстого с ошеломительной русской нежданностью сделалось рядиться в крестьянские портки. Крестьянская ли утопия, раздражения ли семейные и государственные, великий ли поиск второпях довели графа до порток – но только затруднительно представить себе подобную метаморфозу Бабочки. Лично порываясь из богатства (юноши из Евангелия, опечаленного указанием Христа) в Царствие небесное, Лев Николаевич почти совсем убежал, но не добежал; вышла почти пародия. Толстого бранят, Толстой «спорит с историей», он «утопист», в ярлыках не стесняются. Спорить с историей и нужно: именно вся рота шагает не в ногу, именно один поручик шагает в ногу. Истина еще никогда не определялась большинством голосов. Рота шагает потому, что рядом слева и справа шагает другой идиот, Толстой один или почти один шагает «в ногу».
Но что за пророки в твоем соседстве, кто поверит такому же?
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
А главное, поразительным образом оказывается поздно. Рота навязывает свой темп и шаг, ей не терпится дойти; являются специалисты по устройству лучшего, быстрейшего шага. И внезапность выходок Толстого, конечно, кажущаяся, их поспешность мнимая – он чувствует, как нужно уже спешить, как пора двигать дело хоть примером, хоть для одного себя; примеру не вняли, посмеялись.
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!
Сегодня уже банальность, что Лев Николаевич вообще как будто торопится пройти путь Лермонтова и двигаться скорее далее – хоть поначалу сам он едва ли мог это осознавать.
С 7 лет сирота, оставшийся «под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет… без цели и наслаждения проведший лучшие годы своей жизни и наконец изгнавший себя на Кавказ, чтобы бежать от долгов и, главное, привычек»… (Дневник 1854 года) – такова самооценка его начальных лет. Как и в сиротстве, в событиях «на воле» много разительно сходного с фактами жизни Лермонтова.
1844 – зачислен студентом университета (только не московского, а казанского, по месту жительства опекунши тетки, – по отделению… арабско-турецкой словесности – вспомним интерес Лермонтова к Востоку, к языку «татарскому»; 1845 – прошение о переводе на юридический факультет); апрель 1847 – прошение об увольнении и оставление университета. Некоторое время служебной и иной толкотни в Петербурге, Москве, Туле (служащий губернского правления, коллежский регистратор); ряд карточных проигрышей, начало литературного труда. Апрель 1851 – выезжает к старшему брату Николеньке (поручику артиллерии) на Кавказ, стычки с горцами все того же имама Шамиля, 1852 – зачисление на воинскую службу (фейервейкер); опубликование, между тем, в «Современнике» повести (на самом деле романа) «Детство» со многими редакционными искажениями, зато похвалами (в письмах) Н.А.Некрасова. 1854 – прапорщик, перевод в Дунайскую армию; 2 сентября – высадка англо-франко-турецкого десанта вблизи Евпатории, подпоручик; два прошения о переводе в Севастополь и прибытие туда 7 ноября 1854 года. Покуда все длится детство: «Главный недостаток моего характера и особенность его состоит в том, что я слишком долго был морально молод и только теперь, 25 лет, начинаю приобретать тот самостоятельный взгляд на вещи – мужа…» (Дневник 1854 г.)