Леонид Котляр - Воспоминания еврея-красноармейца
Можно только догадываться о сумятице чувств и мыслей, свалившихся на него вместе с известием о наследстве. Но несомненно одно: чувство страха и мысль о том, как бы его чем-нибудь здесь не спровоцировали и не упекли за решетку, весьма способствовали сведению количества и масштабов его желаний, зафиксированных на листке бумаги, к минимуму. Ведь могли же здесь его аппетиты признать непомерными и в наказание не дать ничего!
А у него уже было двое мальчишек, прошло более десяти лет после войны, семья с трудом сводила концы с концами, хотя они с женой честно и много трудились. Изя не мог похвастать приличным костюмом, не бог весть как были одеты его жена и дети, не говоря уже о мебели, посуде и прочей домашней утвари, не достигавшей даже уровня необходимого. Жили скромно, от получки до получки, нечасто позволяя себе взять в рассрочку даже очень нужную вещь. У них и холодильника не было.
…Максимальная пожизненная ежемесячная сумма, которая пришла ему в голову сходу, — тысяча рублей. Конечно, потребовалась известная смелость, чтобы написать это число на бумаге, но Изя все же решился. Пожелал он получить и хорошую отдельную квартиру, а из вещей — новую мебель, телевизор, холодильник, определенное количество обуви, одежды и постельного белья, а, кроме того, не помню уж какую сумму сразу на всевозможные расходы. У него дрожала рука, когда он составлял этот список, с замиранием сердца следил он за выражением лица капитана КГБ, читавшего его. Но тот и глазом не моргнул: Изе было обещано, что он получит все это безоговорочно. Вполне понятно, что сначала он подписал бумагу, согласно которой отказывался от каких бы то ни было дальнейших притязаний на причитавшееся ему наследство, передавая его в полное распоряжение любимому государству.
Последняя пуля
Как ни странно, вопрос о последней пуле и почему я ею не воспользовался, задал мне не капитан контрразведки, допрашивавший меня в Цербсте, а мой друг детства Аарон Бабиченко, которого я помнил и знал с тех пор, как помнил себя. Произошло это тогда же, в День моего возвращения, 5 декабря. Впрочем, кто же, как не друг, и должен был задать мне этот вопрос?! И перед кем, как не перед другом, следовало мне держать ответ по всей строгости при первой же встрече?!
Когда Аарон перешел в десятый класс (а я в девятый), медицинская комиссия признала его негодным к службе в армии и ему выдали белый билет, дававший право поступать в институт, когда у всех остальных выпускников такого права не было. Впрочем, Арончик никогда не болел, обладал отличным здоровьем, прекрасно питался в голодном 1933 году. Разве что зрение у него было неважным, он с детства носил очки. Но по этой причине давали в крайнем случае нестроевую. Всем соседям было ясно, что белый билет купил ему отец, который крупно спекулировал всевозможными дефицитными товарами, а в дефиците было тогда почти все. Специализировался он на клеенке и тканях, которые у него деревенские спекулянты скупали оптом. Официально Бабиченко-старший числился вахтером на заводе им. Артема и получал мизерную зарплату. Но еще в 1929 году был нэпманом и торговал на Евбазе тканями.
Весной 1939 года Арончик по рекомендации комитета комсомола был принят в кандидаты в члены ВКП(б) — тогда устав партии разрешал принимать комсомольцев с восемнадцатилетнего возраста. Строго говоря, мне, члену комитета комсомола, следовало дать ему отвод, потому что никто лучше меня не знал Аарона Бабиченко и его спекулянта-отца. Но такой отвод предполагал, что я обязан привести доказательства. А привести доказательства — означало посадить Бабиченко-старшего в тюрьму. Но доносчиком я никогда не был и стать им не хотел. Вот и промолчал.
Промолчал я и тогда, когда Аарон задал мне вопрос о последней пуле. Я, конечно, мог сказать ему, что, воспользовавшись купленным белым билетом, он сидел в глубоком тылу, когда гибли его товарищи, но я этого не сказал. Так, молчанием, и закончилась наша дружба. Больше я не хотел его ни видеть, ни знать.
И это было тем более обидно, потому что нас многое связывало. Мы росли вместе: учились в одной школе, сотрудничали в редколлегии общешкольной стенгазеты и были соседями по коридору-мансарде.
Дети мансарды
Я уже несколько раз упоминал о коридоре-мансарде. Там прошло мое детство, оттуда я ушел на войну и туда возвратился в декабре 1946-го. Там я и родился 28 января 1922 года — на 4-м мансардном этаже углового дома, выходившего окнами на бульвар Шевченко и Дмитриевскую улицу, т. е. на Евбаз (Еврейский базар, называвшийся еще Галицким). Можно сказать, пользуясь стереотипами советского времени, что наша семья жила в коммунальной квартире, если считать квартирой 28 комнат, расположенных по обеим сторонам коридора, растянувшегося по всей длине дома. До 1919 года здесь помещались меблированные комнаты, сдававшиеся в наем, как номера в гостинице. В революционное время меблирашки эти снимали проститутки и уголовники, а когда в Киеве установилась советская власть, они ненадолго опустели. Но вскоре стали стихийно заселяться беженцами, уцелевшими от еврейских погромов и оказавшимися в Киеве без крова и средств к существованию.
Бежали тогда из Тетиева, местечка в Киевской губернии, осиротевшие в результате погрома дети — две сестры шестнадцати и четырнадцати лет и семилетний братик. Бежали они в Киев, поскольку надеялись отыскать работавшего там еще с 1912 года своего старшего брата, а моего будущего отца, которого мачеха четырнадцатилетним выжила из родительского дома. В Тетиеве они оставили, считая их погибшими, еще четырехлетнего братика и шестилетнюю сестренку. Малыши выжили, спрятавшись на чердаке, где кормились несколько суток найденным там в мешке сахаром-рафинадом, а пили собственную мочу.
Старшего брата (моего будущего отца) дети отыскали. Он работал шорником на заводе «Арсенал». Нашлись со временем и считавшиеся погибшими самые младшие братик и сестричка. Вскоре старший брат проведал о пустовавших на бульваре Шевченко (тогда еще Бибиковском) меблирашках, и они поселились там все вместе в двух комнатах, а семилетнего Юру и четырехлетнего Сему отдали в детдом, открытый советской властью.
Сестры стали зарабатывать на жизнь продажей древесного угля на Подоле. Уголь привозили в город на телегах крестьяне. Девочки покупали у них уголь мешками, а затем продавали небольшими мерками домохозяйкам, прислуге и портным. Древесный уголь был ходким товаром: им разогревали утюги и самовары, имевшиеся в каждом доме.
Коридор заселялся очень быстро беженцами, среди которых была и моя будущая мама, бежавшая от еврейских погромов из местечка Макаров вместе со своей старшей сестрой Таней. Маму мою звали Рахиль. Здесь она и познакомилась со своим будущим супругом, а моим отцом.
Когда я родился, у меня не было ни дедушек, ни бабушек, хотя матери моей было всего 19 лет, а отцу — 24. В комнате с нами жила и старшая мамина сестра Таня. 20 июля 1924 года родился мой брат Рома. К этому времени папины сестры, которые жили в другой комнате в той же мансарде, уже не торговали углем, а обучились ремеслу: у них была небольшая цилиндрическая вязальная машина, на которой они вязали чулки и носки и продавали их на Евбазе.
Входила в силу новая экономическая политика — НЭП. Отец зарабатывал на «Арсенале» 90 рублей (девять червонцев) в месяц. Таня работала в привокзальной столовой. В получку иногда покупалась необходимая одежда, мы нормально питались. Мебели, правда, купить не могли, а имевшуюся у нас обстановку мебелью в полном смысле этого слова можно было считать с большой натяжкой.
На площади перед базаром, куда выходили наши окна, красовалась и услаждала слух своим мелодичным звоном колоколов церковь (ее разрушили уже после войны).
Мансарда была электрифицирована: каждая из 28 комнат освещалась одной электрической лампочкой — и никаких розеток! Потребленное количество энергии регистрировал единственный счетчик, и плата взималась по его показаниям дифференцированно, пропорционально мощности каждой лампочки, по тщательным подсчетам. При этом строго контролировалось соответствие фактической и заявленной жильцами мощности каждой лампочки. Ни о каких электроприборах или настольных лампах не могло быть и речи, а коридор не освещался. Считалось, что свет в коридор должен проникать сквозь остекленные над каждой дверью фрамуги, большая часть которых была забита фанерой. Способствовали освещению также горящие точки керосинок и примусов возле каждой двери. Начавшие с конца тридцатых годов проникать в быт электроутюги, кипятильники и даже бывшие большой редкостью радиоприемники вызывали у обитателей мансарды бурю негодования, потому что количество потребляемой ими электроэнергии учету не поддавалось и к тому же старая электропроводка при перенапряжении грозила пожаром.