Леонид Котляр - Воспоминания еврея-красноармейца
Комната № 13
5 декабря 1946 года около полудня сформированный из теплушек железнодорожный состав подошел к станции Киев-пассажирский, не дотянув нескольких метров до перрона.
В этом составе среди прочих демобилизованных находился и я. Как только поезд остановился, я выскочил из вагона, «ссыпался» по откосу железнодорожного полотна — и до моего дома оставалось минут пятнадцать быстрой ходьбы. Я старался не бежать, идти шагом. Найду ли я кого-нибудь дома, удалось ли отсудить нашу комнату, я еще не знал.
А потом я проделал то, что много раз делал в своем воображении за эти страшные годы: поднялся на 4-й этаж дома № 62 на бульваре Шевченко и открыл дверь комнаты № 13. Прямо передо мной, у окна, стоял незнакомый мне старик и со страхом смотрел на меня. Это был мой отец. Невозможно было поверить, что этому человеку с измученным изможденным лицом и седыми волосами нет еще пятидесяти лет. Он тоже не узнал меня. Только накануне он вселился в нашу отсуженную комнату, и человек в форме, возникший на пороге, означал для него милиционера, явившегося оспаривать право на жилище, выселять, притеснять, приостанавливать решение суда… Моя тетя Таня и сестренка Циля тоже не сразу узнали меня.
В комнате не было никакой мебели, ее заменяли большая фанерная коробка — в таких коробках привозили в магазины спички — и несколько ящичков поменьше вместо стульев. На вбитых в стену гвоздях висели какие-то одежки, возле обложенной кафелем печки в коробках находилась посуда, а у окна были расстелены на полу верхняя одежда и одеяло — одна общая постель.
«Ташкент»
Сегодня даже трудно вообразить, где и как жили эвакуированные, которых, вероятно, затрудняясь произнесением трудного слова, жители тыла на Урале называли «выкавыриванные» (слово «беженцы» тогда не употреблялось — как и слово «отступление», как и многие другие слова, называвшие вещи своими именами). Трудно вообразить, какие лишения испытывали они сверх того, что досталось всему населению тыла. Трудно также представить себе сегодня ту муку и ту надежду, с какими ожидали и фронт, и тыл конца этой немыслимо жестокой и кровавой войны. В отличие от жителей тыла у беженцев была еще дополнительная причина для великой радости в День Победы: они получали надежду вернуться домой, вновь обрести собственный кров, не ютиться в чужом углу, не быть надоевшими и стеснявшими хозяев квартирантами без своей кровати и своего стула; они получали надежду вернуться в свой город или поселок, надежду посетить могилы родных и близких. Ведь, кроме большой Родины — Советского Союза, у каждого была еще своя малая родина. Однако для многих тысяч страдальцев-беженцев радость эта оказалась ох какой преждевременной: если из твоей семьи никто не был на фронте, то ты, хоть и страдал, хоть и трудился в тылу для Победы, хоть и внял призыву товарища Сталина покинуть территорию, подвергшуюся нашествию, — ты вовсе не обязательно мог вернуться в свое жилье.
Что касается тех жителей Киева, кто эвакуировался, работал в тылу, испытывал лишения беженца, то эти киевляне по возвращении в родной город не имели права вселиться в свою квартиру (а чаще всего в комнату в коммуналке), если хотя бы кто-нибудь из их семьи не был на фронте. А то, что вернувшемуся беженцу теперь некуда податься, что, не имея жилплощади, он и его семья будут лишены прописки, а без прописки их не возьмут на работу, — это решительно никого не интересовало. Любопытно, что такие люди почти не вызывали сочувствия окружающих — общественное мнение в подобных случаях выражалось одним словом: Ташкент.
Еще находясь в Германии, в учебном батальоне, я услышал это слово, когда речь заходила о тех, кто эвакуировался в тыл с захваченных немцами территорий. Употреблялось это слово с презрением и даже с ненавистью к тем, кто «отсиделся» в тылу, пока шла война. И уж как-то само собой разумелось, что слово Ташкент касалось в первую очередь евреев, так как все они не воевали, а прятались от участия в войне в глубоком тылу. И если в армии я слышал это слово не так уж часто, то в Киеве оно звучало на каждом шагу. Оно помогало утвердиться распространенному мнению, что жиды не воевали. И даже те, кому совестно было слышать (не то что повторять) эту выдумку, кто легко мог бы ее опровергнуть, не торопились возражать, а скромно отмалчивались, как бы не желая ввязываться в бесполезный спор и придавать значение всякой болтовне (мало ли что говорят!). А процесс возвращения евреев из армии и эвакуации продолжался, жилье их было занято, и они вынуждены были его отсуживать, имея на руках неоспоримые документы, подтверждающие их правоту, — о своем участии в войне или о гибели на войне мужей, сыновей, братьев, сестер… И если в судах и прокуратурах их встречали без восторга, но жилье все же возвращали, то в коммуналках, занятых новыми жильцами, их часто ожидала неприкрытая враждебность, оскорбления и даже откровенное хулиганство. В городе разжигалась атмосфера антисемитизма вокруг «жидов, занимающих квартиры по липовым документам, которые они покупают так же, как и военные награды, а людей выгоняют на улицу».
Любопытная история в этом плане произошла с моим соседом по коридору-мансарде, товарищем детства Изей Барским. Демобилизовался он раньше меня, сравнительно быстро отсудил свою комнату и поселился в ней один, хотя был к тому времени женат на медсестре из своего медсанбата, тоже киевлянке. Отец Изи погиб на фронте, а мать с младшим братом — в Бабьем Яру. Примерно таким же образом осиротела и его супруга, тоже отсудившая свою комнату на соседней улице.
— Жиды хитрые, — говорили завистники, — теперь у них две комнаты!
Считая две комнаты на двоих непозволительной роскошью и стремясь к торжеству справедливости, Изин сосед-милиционер, занимавший свою комнату без риска ее потерять (потому что ее прошлые жильцы оказались все в Бабьем Яру), как-то вечерком ворвался к Изе, когда тот был один, и с помощью своего сослуживца силой увел Изю и запер в камере отделения милиции, в котором служил. Теперь соседом милиционера стал его друг и сослуживец. Все было сделано так тихо и оперативно, что никто ничего не заметил и не смог объяснить Изиной супруге, куда исчез ее муж.
Впрочем, примитивная операция приятелей-милиционеров была быстро расшифрована Изиной женой. Она быстро вызволила мужа из кутузки и вселила в его же комнату с помощью родного начальства милиционеров, не усмотревшего, впрочем, в действиях своих подчиненных особого криминала. Ничего не узнала об этом и районная прокуратура. Зная советские порядки и понимая, что замахиваться на честь милицейского мундира небезопасно (тем более что жена Изи была беременна), чета Барских и не пыталась добиться наказания для стражей закона.
Спустя годы, в эпоху хрущевской «оттепели», с Изей Барским произошла еще одна любопытная история. Вызвали его в КГБ. Конечно, бессонная ночь, всевозможные мысли (с чего бы это?) и твердая уверенность: ничего хорошего от такого приглашения ожидать не следует! Наутро — ожидание под дверью, приглашение в кабинет… Оказывается, ничего страшного: в Соединенных Штатах Америки умер мамин двоюродный брат и одна из юридических контор отыскала наконец-то единственного оставшегося в живых наследника покойного, коим и является Изя Барский.
Изина мама когда-то рассказывала об этом родственнике-американце, изредка получала от него письма, и даже как-то получила посылку из Америки, но с тех пор прошла целая вечность, довоенная жизнь канула в небытие, не было даже могил отца, матери и младшего брата, а любимый город стал каким-то неродным. Известие о наследстве было ошеломляющим, не вписывалось в рамки реальных вещей, сопровождалось недомолвками и тайнами, в него вообще невозможно было поверить в этом кабинете, как и словам сидящих в нем людей, которые в любой момент могли придать своему потрясающему сообщению самый неожиданный и нежелательный для Изи поворот. Но кагебисты были если не приветливы, то во всяком случае миролюбивы и даже любезны, хотя и не сообщили, что именно досталось в наследство Изе Барскому от двоюродного дяди, не назвали даже денежной суммы (ни в рублях, ни в долларах), в которой выражалось это наследство, и уж, конечно, не предложили съездить в Штаты, чтобы вступить во владение наследством родича. Однако Изе великодушно обещали, что в счет этого наследства он получит все, чего пожелает, в виде разных материальных ценностей и советских рублей единовременно и всю жизнь будет ежемесячно получать определенную сумму, которую сам назовет. А для того чтобы у Изи не вскружилась голова и чтобы он не вообразил, что поймал золотую рыбку, ему напомнили о разумных пределах его пожеланий, намекнув на разбитое корыто из сказки о той самой рыбке. После чего Изя получил лист бумаги, ручку и чернила, чтобы четко зафиксировать свои желания, не выходя из кабинета и «за пределы разумного».