Астрид Линдгрен - Кати в Париже
— Так у вас нет собаки? — повторила она.
— Нет, но есть дверь, которая скрипит! — ответила я.
В конце концов, когда я уже разозлилась по-настоящему, раздался звонок, и тонкий ворчливый голосок произнес:
— Меня зовут фрёкен Карлссон, я ищу место!
— Думаю, фрёкен Карлссон, у нас вам не подойдет! — предупредила я. — Плата маленькая, обращение скверное, я ручаюсь, и дверь у нас скрипит, и у мае появится ребенок, который, вероятно, будет целыми днями кричать.
— У вас будет ребенок? — спросила фрекен Карлс-сон.
— Да, представьте себе! — яростно воскликнула я. — Если бы не это, я бы убирала сама!
В трубке раздался тонкий старушечий смешок.
— Да, ну тогда я приду, — заявила фрёкен Карлс-сон.
Она так и сделала, и понравилась мне с самого начала. У нее был удивительный хитроватый юмор, проявлявшийся самым неожиданным образом.
— А кроме того, она убирает квартиру, как архангел! — восхищенно заявила я Леннарту.
— Учти, — заметил Леннарт, — архангелы обычно справляются с клочьями пыли!
Фрёкен Карлссон приходила каждый день на два часа. Она успевала сделать почти все. Я только шила платьица для новорожденного, и действительно, было уже пора.
Однажды днем я, переваливаясь, спустилась вниз с лестницы и пошла на прогулку. Я тяжело шагала по снежной слякоти Эстермальма, чувствуя себя на двадцать лет старше. Иногда меня безумно тянуло обратно в контору. Как-то в полдень я зашла в нашу ближайшую молочную. Там на стене висел календарь, возвещавший, что сегодня 26 февраля. Этой даты я никогда не забуду. Всю свою жизнь я не забуду этой даты.
Продавщица за прилавком, внимательно изучавшая меня, понимающе глядя, сказала:
— Думаю, скоро уже срок?..
— Да, надеюсь, — ответила я.
Никаких покупателей в этот момент в магазине не было, а она была чрезвычайно болтлива.
— Да, фру Сундман, надеюсь, у вас все будет хорошо, — сказала она. — Хотя ведь в первый раз всегда бывает хуже всего.
— Вероятно, это так, — согласилась я и почувствовала, что во мне что-то дрогнуло.
— Да, в первый раз хуже всего, — заверила она, желая убедиться в том, что я ей поверила.
Затем она пустила в ход небольшой веселый рассказ о родильных горячках, и кесаревом сечении, и прочих прелестях, случившихся только в кругу ее ближайших знакомых. Я попыталась защищаться, но ничего не вышло. Я тяжело прислонилась к прилавку, сердце так беспокойно колотилось у меня в груди!
— Но у вас, фру Сундман, у вас все будет хорошо, — сказала она, окинув меня взглядом, явно выдававшим ее мысли о том, что, возможно, выкарабкаться для меня существует один шанс из тысячи.
Но потом она кое-что еще прибавила. Кое-что кошмарное!
— В прошлом году моя сестра родила мальчика, — сказала она. — Сестра и ее муж так переживают за него! Они думают, что с ним, с его головой, не все в порядке.
Тут я, схватив бутылку молока, кинулась бежать.
На улице большими мокрыми хлопьями падал снег. Я подняла лицо, и он падал мне на глаза, горевшие от слез и страха: ведь мне не родить здорового ребенка!
Никогда мои четыре этажа не были так тяжелы для меня. Малютка, появляйся скорей на свет, я не в силах дольше носить тебя! Появляйся скорее, чтобы я увидела: ты нормальное, хорошо сложенное малое дитя! Я схватилась за перила с такой силой, что косточки побелели. Подумать только… подумать… нет, нет, только не мое дитя, сжалься… только не мое дитя!
Мои руки дрожали так, что я едва могла сунуть ключ в скважину английского замка.
На диване в общей комнате лежала маленькая рубашка — мягкая белая мужская рубашечка с вышитой полоской на воротничке. Я села на диван и стала ее разглядывать. Ткаиь такая приятная, она не должна раздражать твою нежную кожу. Я сделала такие тонкие, маленькие швы. Я связала тебе и маленькую шапочку, и теплую маленькую кофточку, которую надену на тебя, когда №i выйдем погулять на солнышко. Но подумать только… подумать… нет, смилостивись! Да, но подумай). Будет ли смысл выходить тогда с тобой на солнце? Будет ли какой-то смысл в том, чтобы дарить тебе солнце, и любовь, и заботу, и уход, и подобающую тебе пищу, так чтобы твое личико лоснилось от здоровья, а ручки и ножки стали пухлыми и округлыми? Всего этого требует лишь твоя бессодержательная, пустая жизнь… не лучше ли для тебя не жить вовсе, если ты все же не сможешь воспринимать хоть частицу красоты и любви, окружающей тебя?
Теперь я это знала. Я знала это… У меня не будет нормального ребенка, никогда… никакого… Пустыми глазами обвиняюще смотрело на меня бедное, достойное жалости маленькое существо, которое не просило, чтобы ему дали возможность появиться на свет. Бедняжка, во всяком случае, я — твоя мать, у тебя есть мать, которая любит тебя, хотя ты этого не можешь понять, ничего понять не можешь вообще! О, тебе придется всю свою жизнь провести в вечной пустоте!
Возможно, существует другой мир, где такие, как ты, пробуждаются, озаренные светом и сиянием, и там они — маленькие розовые нормальные дети с веселыми глазками и смеющимся ротиком! Мы пойдем туда вместе, ты и я, я последую за тобой, не бойся… это не тяжело. Я заключу тебя в свои объятия, мы спустимся прямо вниз, в Юргордбруннвикен, а потом — мы уже там, там, мой любимый!
О король, если места хватает
на полянах твоих для игр и затей,
где цветенье свой мед разливает
и манит на травы детей,
то к тебе приведут дорога
всех, кто хилы, бедны, убоги,
всех, кого ты из нищеты и грязи поднял,
всех, кого обогрел и понял, —
всех, кто ждал у твоих ворот[172].
Я тихонько прочитала эти строки про себя и горько заплакала. О король, мое дитя тоже, мое дитя тоже ждет тебя у твоих ворот. Позволь поиграть ему на твоих полянах Блаженства. Тебя молит об этом отчаявшаяся мать!
26 февраля! Я никогда не забуду этот день! Как я была одинока и несчастна, как тосковала по Леннарту, как терзалась!
Во всем доме стояла тишина, лишь откуда-то доносилось легкое бренчание, кто-то играл на пианино. Если бы не это бренчание, я бы решила, что, кроме меня, на всей планете больше никого нет.
Снег все падал и падал. Стоя у окна, я моргала ресницами, пытаясь смахнуть слезы, я выбегала в кухню, я заходила в «детскую», где уже стояла маленькая белая кроватка… Нет, нет, смилостивись надо мною… я не в силах видеть эту кроватку теперь… и почему, почему, почему не приходит домой Леннарт?
Он пришел, и я, словно Огромный тяжелый жернов, повисла у него на шее и, вся в слезах, призналась, что не рожу ему нормального ребенка!
Он огорченно покачал головой и сказал:
— С малышом все будет в порядке. Гораздо хуже с его бедной матерью… нет, дорогая моя Кати, не плачь!
Но что бы он ни говорил, ничто не помогало. Он утешал меня. Он ругал меня. Он всячески уговаривал меня, но я раз и навсегда решила, что нормального ребенка у меня не будет…
Однако постепенно ко мне вернулся разум. В мою душу прокрался колеблющийся луч надежды, и я почувствовала, что спазм в груди начинает отпускать. Завтра, возможно, я буду над этим смеяться.
— Если у кого-то и будут по-настоящему здоровые дети, так это у тебя, — сказал Леннарт. — Целая орава крепких, как маленькие летние яблоки, детишек.
— Кроме этого, ни одного у меня не будет! — сказала я, упрямо сжимая губы.
— Да ты что! — воскликнул Леннарт. — Раньше ты говорила, что их у тебя будет четверо!
— Я передумала, — злобно возразила я. — Нет, конечно, я не хочу четверых детей! Согласно статистике, каждый четвертый новорожденный — китаец, и я не думаю, что братья и сестры будут добры к нему.
Леннарт засмеялся и сказал:
— А кроме одного, ты больше других несчастных детей сегодня не выдумала?
— Нет, хватит того, что есть, — сказала я.
Потому что я не посмела сказать Леннарту, что меня уже давно мучит навязчивая идея, в которой продавщица магазина была совершенно не виновата. Я думала, у меня будут близнецы, а еще вероятней, тройняшки. Невозможно стать такой огромной, как я, и родить только одного ребенка. Медицинская наука может ошибаться. Я долго носилась с гложущей меня мыслью, что вернусь домой после родов с тремя ревущими малютками. Ой, вот беда, где найти им всем место! Но по сравнению с ужасными фантазиями, мучившими меня весь этот длинный страшный день, перспектива стать матерыо тройняшек была просто радующей. И я решила ни одной минуты больше не горевать. Теперь я хотела только радоваться, и хорошо пообедать вместе с Леннартом, и верить, что все прекрасно в этом лучшем из миров.
Но только мы кончили обедать, Леннарт вдруг сказал:
— Послушай-ка, послезавтра мне надо съездить в Мальмё![173]
Ох, не следовало бы ему об этом говорить! Только не сейчас, не раньше, чем мои чувствительные нервы успокоятся! Увидев, в каком я ужасе, Леннарт, утешая меня, сказал: