Александр Кондратов - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
От этих же, похожих, меня то и отталкивало, что они были на меня так похожи. Когда я к ним подходил со своим робким и глупо-настойчивым одновременно: «Давай, будь мне другом. Я хочу с тобой подружиться», они тут же краснели, они опускали глаза, они так волновались, что не владели собой, они теряли дар речи, слезы непроизвольно выступали у них под ресницами, они слабели, они хотели кинуться ко мне навстречу, в ответ и у них уже не было сил ко мне кинуться, так — все из-за того, я видел — они тоже хотели со мной подружиться. Уж с ними-то я попадал в самую точку! Уж про них-то я знал, что им нужно! Тут-то мне все было ясно, и никто мне не должен этого был объяснять. И не надо мне было даже добавлять: «А я тоже тебе буду другом. Мы с тобой будем вечно дружить…» Я подходил тогда к нему ближе. Я снисходительно поддерживал его под руку, чтобы он не упал. И всегда это меня раздражало — и тогда, и потом, — что, вот, я обязательно должен сам что-то сделать, как-то подправить, помочь, вместо того чтобы они что-то сделали для меня, — а они даже с собой никогда не могут справиться сами: даже тут для них — для этого — должен быть я, — и — все я, один только Я! Иногда я даже злорадно усмехался в себе: «Ну, хочешь упасть, так и падай! Чего ж ты? Чего ж ты раздумываешь?» И мне хотелось отнять от него свою руку. Но это было лишь мимолетно, порыв. Если я его и отпускал, в раздражении, на какую-то долю секунды, то тут же, пугаясь чего-то, с удвоенной силой его подхватывал. Все-таки мы с ним были друзья! Он мне друг, и я ему друг! Мы с ним собирались дружить! Если мы еще не были друзьями, то мы готовились ими стать! Мы, как говорится, нашли друг друга и пр. И я, хотя и преодолевал себя чуть-чуть, все-таки довольно искренне и убедительно давал ему какое-то время, чтобы прийти в себя, повторял: «Ну что ж ты? Давай! Ведь я хочу с тобой подружиться. Ведь мы будем с тобой дружить!» И были среди них и такие, которые, хотя им так хотелось (и как бы им ни хотелось), все-таки прозревали что-то с моей стороны, чуяли что-то чутьем и невольно какой-то подвох, ту непонятную им мою недоброжелательность по отношению к ним, которую они не могли себе объяснить и потому, неловко высвобождая свою руку, вяло пытались отказаться: «Нет, не надо… Лучше не надо». Но я-то знал, что им хочется и что́ им хочется! Я чувствовал в себе сразу прилив бодрости, становился агрессивен, упорен — хотя и мягок, конечно, одновременно. (Мягкая упорность или — упорная мягкость.) Я еще крепче брал его за руку. Ах вы, суслики, думал я, я вам задам!.. И уже какие-то ирония и пародия появлялись с моей стороны. Я начинал нарочно цепляться к словам. «Да нет же, надо… — говорил я. — Кто тебе сказал, что не надо? Это тебе только показалось, что не надо. А вот, надо! Нет, надо… Уж я-то знаю; поверь мне… Я знаю, что надо…» И наконец, поиграв с ним вволю, я припирал его к стенке прямым вопросом: «Ты что, не хочешь со мною дружить?» И он тогда пискал в ответ, вспотевший, несчастный и счастливый одновременно: «Да нет, я хочу…» И потом, чтобы убедить меня больше, еще объяснял, добавляя: «Я даже очень хочу… Я уже давно… Я все время хочу… Я только о тебе и мечтал…» Ну вот, слава богу. Дело сделано! И я кивал ему снисходительно и удовлетворенно: конечно, я и сам давно это знал. Нужны мне его объяснения!.. Но так было все-таки редко с их стороны. Больше было других, и все остальные были другие. Они не отнекивались. Они не отвиливали и не притворялись. Они были бесхитростны и просты, как и я. Они были дети, беззащитны, беспомощны, и мы все были дети. В ответ на мое «давай, будем дружить», они, справившись со своим волненьем и своими слезами, широко раскрывали глаза, устремляли их в упор на меня, протягивали мне руки и делали шаг мне навстречу, говоря: «Да, давай… Я тоже хочу с тобой дружить…», и хотя на лице у них было написано такое отчаяние, будто б они кидаются с высоты в глубокую воду, они кидались для меня в эту воду, они кидались ко мне, и я, глядя на них таких и из-за них чуть не плача, не мог их обмануть, то есть — не обмануть по мере возможности, старался их не обманывать. И я тоже делал к ним шаг. Я не позволял себе шуточки: цепляться к словам и тому подобное. Я протягивал к ним свои руки. И так, взявшись по-детски за руки, мы ходили с ним взад и вперед, много-много раз все взад и вперед, мы — маленькие, мы — дети, как маятник, как часы, все взад и вперед, взад-вперед. Кажется, мы что-то говорили. А может быть, мы и — больше — молчали, не помню. Но одну мысль при этом я знаю, она была тогда у меня. «Вот и все, — думал я. — Вот и всего-то? И это — дружба? Это называется дружба? Он теперь мой друг, и я тоже теперь ему друг?» И все мне казалось, что этого мало. Что должно быть что-то еще. Иногда мне хотелось разорвать наши руки и убежать прочь от него. Иногда мне хотелось дать ему подзатыльника. Ну что ж вы хотите? — ведь мы были дети. Да, дети! Но, вероятно к моей чести, я должен сказать, что мне никогда не хотелось, чтобы он дал мне серебряный рубль. Или даже пусть не серебряный, а золотой. Я все-таки думал больше не о рублях, а о дружбе.
Второй. Не могу сказать про себя, что я был такой уж выродок, монстр, что мне было чуждо желание дружбы и я не думал о дружбе. Нет, я тоже мечтал о дружбе и хотел иметь себе друга! Я тоже был и тихий, и нежный. Даже более, пожалуй, тихий и более нежный, потому что даже и в укромных потайных уголках я никогда никого не бил — даже если б и мог, тех, кто слабее меня, — а всегда били только меня. Но меня волновал вопрос: «Что такое враг?» Я серьезно об этом задумывался. Я ощупывал себя и приглядывался к себе. Трехлетний мальчишка, с которым мы жили одно время на даче (я тоже был в таком же возрасте), сказал мне однажды, когда я его чем-то обидел: «Какой ты мне друг? Ты мне вовсе не друг. Ты мне враг!» И я, помню, страшно расплакался: я не хотел быть врагом. Но тут уже ничего не поделаешь: против своей воли я им оказался. Это было сильнее меня, оказалось, что на свете существует что-то такое, более сильное, вне меня, выше меня и от меня не зависящее, это «враг», и вот, существуя само по себе, оно вдруг приложилось ко мне, и, хочу я этого или не хочу, мне мимо этого не пройти, не проехать («я враг»), и потому мне неизбежно приходится хотя бы немного этим заняться и начать думать об этом. Я думал: «Я враг?» Мальчишка еще со своей стороны, продолжая обижаться на меня, добавил мне еще порядочное количество информации на эту тему, которая также стала потом предметом моих последующих (на долгие годы) размышлений. «Так, как ты себя ведешь, — сказал он, — ведут себя только враги. Как ты посмел себя так вести? Как ты посмел стать мне врагом?» И: «Я тебя теперь ненавижу!» И еще: «Я тоже тебе буду враг. Мы будем враги».
Я все это, конечно, обдумывал. «Как же так? — думал я. — Чтобы стать врагом, надо посметь? А если мы не враги, то мы ничего не смеем? Смеет только враг?» И наоборот: «Он мне сказал: как ты посмел? Значит, я не смел сметь, а смеет только он, не-враг, а я, став врагом, ничего не смею? Враг вообще ничего не смеет, потому-то он нам и враг, а смеем одни только мы?» Эти диалектические софизмы мучили меня, и я не мог их разрешить: как всегда, стоило только заняться диалектикой, как сразу исчезал критерий оценки, в одном было другое, а в другом — одно, хорошее было хорошим, потому что оно было хорошее, а плохое было хорошим, потому что в нем было хорошее, но и хорошее было плохим, потому что в нем было плохое, и так далее, то есть я совсем уже не мог для себя различить, что же лучше. Но это была теория. На практике я чувствовал нечто более однозначное. Я рос тихий, спокойный. По всем относился ровно, доброжелательно. Я никого не обижал. Если меня обижали, я принимал это как должное, претерпевал и не огорчался. И ко мне тоже, за редкими исключениями, со всех сторон относились доброжелательно, ровно. У меня не было врагов! «Какой-то ты всеядный, — говорил мне, откровенничая со мной, мой школьный товарищ, с которым мы считали друг про друга, что мы с ним друзья. — Какой-то ты равнодушный, бесчувственный. Амеба, расплывчатая и бесформенная. Я даже не знаю иногда про тебя, друг ты мне или не друг? Друзья мы с тобой или не друзья?» (А ведь мы с ним называли себя друзьями и были друзьями.) «Иногда мне кажется, что ты мне вовсе не друг, а ты мне просто-напросто враг!..» Я, конечно, старался его разубедить. «Да нет, что ты! — говорил я ему. — Это вовсе не так! Тебе померещилось. Ты плохо выспался и не с той ноги встал. Что за блажь пришла тебе в голову? Это тебе все только кажется. Я твой друг! Я самый верный твой друг, и мы всегда с тобой будем друзьями!..» Я его обнимал, целовал, проявлял внешне пылкую страсть и, кажется, его успокаивал, то есть он смирялся в конце концов, снисходительно давал себя успокоить, верил мне, что я ему друг, или притворялся, что верит, так и не зная все-таки, так и не решив для себя до конца, друг я ему или не друг, и таким образом, хотя бы внешне, до следующего очередного приступа его подозрений наша дружба с ним восстанавливалась. Мы снова дружили, как ни в чем не бывало или, по крайней мере, делая вид, как ни в чем не бывало, что мы с ним друзья. Он становился спокоен (что ему оставалось еще?), и я изо всех своих сил имитировал перед ним, что я тоже спокоен. Но какая холодная и странная змея сидела при этом удавом в моей груди! Как я был испуган! Как напряженно я думал! Вот снова, опять вылезло то же самое: это «враг». Снова я враг! Я не хочу быть врагом, я мечтаю о дружбе, я с ним дружу, у нас все с ним хорошо, и вот, в самый счастливый момент нашей дружбы, когда все хорошо, и мне хорошо, и ему хорошо, он вдруг мне говорит, что я ему враг. Говорит хладнокровно и походя, даже будто б это не так уж и страшно, будто б все это так и должно быть: я друг, но, вот, я и враг! Раз я ему друг, то я ему враг! Чуть-чуть упрекая, конечно, за то, что я ему враг, но все-таки и не упрекая и принимая все это (хладнокровно и походя) очень естественно: ну, конечно, раз мы с ним друзья, то, значит, мы с ним должны быть враги!