KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Прочая научная литература » Борис Гаспаров - Борис Пастернак: По ту сторону поэтики

Борис Гаспаров - Борис Пастернак: По ту сторону поэтики

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Борис Гаспаров - Борис Пастернак: По ту сторону поэтики". Жанр: Прочая научная литература издательство -, год -.
Перейти на страницу:

Я понял, что <…> Библия есть не столько книга с твердым текстом, сколько записная тетрадь человечества, и что таково все вековечное. (ОГ II: 18)

То, что Пастернак описывает как спонтанно пришедшую на ум мысль («я понял, что…»), в действительности является прозрачной перифразой известного афоризма Шлегеля о Библии как «очаровательной интимной записной книжке» (ein Liebeswürdiges Privatbuch)[121].

Однако у процесса спонтанной импровизационности самовыражения имеется оборотная сторона, без которой она стала бы бессмысленным, а не преднамеренным хаосом. Ею является авторефлексия, которая, идя по следу творческого порыва, вскрывает эскизную неокончательность результата. Дуализм непрекращающейся череды спонтанных творческих порывов, с одной стороны, и неотделимой от них рефлексирующей критики, отбрасывающей каждый состоявшийся творческий шаг в прошлое в качестве эскиза и побуждающей двигаться вперед, с другой, был равно важен для Пастернака и для ранних романтиков. Сущность феномена «романтической поэзии» как раз и составляло сочетание безудержной фантазии и романтической иронии. Сама небрежная приблизительность выражения и загадочная невнятность типичного йенского фрагмента побуждала к рефлексии, требуя комментария и пояснения, которые, однако, сами оказывались проблематичными и нуждающимися в пояснении.

Что касается Пастернака, его творческая рефлексия направлена на то, чтобы ощутить каждое созданное произведение, в самый момент, следующий за его созданием, как неокончательную версию, предварительной зарисовку, «черновик». «Реальность» черновика в его летучей мимолетности — свойстве, конгениальном действительности, которую пишущий силится в нем запечатлеть. Предметом «вариации» на пушкинские темы оказывается не стихотворение «Пророк», но «черновик „Пророка“», подсмотренный в самый момент его создания, с еще не просохшими чернилами (и не высохшими слезами авторского экстаза). Транзитность черновика включает его в тотальное движение бытия:

Море тронул ветерок с Марокко,
Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.
Плыли свечи. Черновик «Пророка»
Просыхал, и брезжил день на Ганге.

(«Мчались звезды. В море мылись мысы»)

И в этом аспекте отличие Пастернака от романтиков заключается в этическом модусе самоумаления и отказа, в который облекается его авторефлексия. Романтический автокомментарий ведет к непрерывному увеличению массы написанного. «Годы философского учения» Шлегеля, «Всеобщая смесь» Новалиса[122] представляли собой гигантские, безудержно разраставшиеся компендиумы фрагментов, каждый во много тысяч единиц. Рефлексия Пастернака проявляет себя не в наслаивании все новых a propos, но в том, что является уделом «черновика», то есть в перемарывании и зачеркивании. Позиция Пастернака выразилась в оценке Томаса Манна (писателя, которого он мог идентифицировать в качестве современного носителя наследия немецкого романтизма) в письме к Т. С. Элиоту[123]: «Мука вычеркивания и отбора не была его обязанностью»; поэтому его романы — «лишь расцвеченные дневники и заметки».

Здесь мы опять подходим к тому, что составляет особенность переживания творчества у Пастернака по сравнению с другими направлениями искусства, устремленными в будущее, от йенских романтиков до футуристов и ОПОЯЗа, — его этическую направленность, окрашивающую весь процесс в аскетические тона. Творчество для Пастернака существует не просто «на переходе» от прежнего состояния к новому, но на таком переходе, при котором прежнее подлежит прямому отрицанию и «вымарыванию».

Заряженность будущим оттеняет пройденность уже сделанного. Его стоило бы «разорвать» и начать заново; его пропажу констатируют без сожаления, — все эти потери, вольные или невольные, лишь подтверждают транзитный характер утерянного.

Прогулка по комнате, и потом порыв: зарегистрировать, отметить навсегда все вокруг: пляшущие мысли, состояние просветления, остановку, имя, все, чем можно отметить, пометить даже этот миг. Это набрасывается у окна масса листков. <…> Сквозняк и вдруг все эти белые приметы «одиночества в экстазе» летят за окно. (Письмо к Фрейденберг 28.07.1910)

Этот встречный вектор самоконтроля, как бы устремляющийся навстречу потоку безудержных импровизационных «случайностей», заявляет о себе рано — задолго до провозглашения «неслыханной простоты» как редуктивного принципа. Как кажется, он является в тот самый момент, когда Пастернак выходит из своих «годов учения» и обращается к художественному творчеству. В начале пути эта тенденция к рефлексирующей редукции почти незаметна в хаосе напряженной погони за действительностью; но постепенно она все более выступает на передний план, оттесняя безудержную непосредственность глубоко под поверхность стиха, позволяя ей заявлять о себе лишь в «далеком отголоске». Однако и в раннем творчестве эта позиция присутствует. Она настоятельно заявляет о себе в уничижительных самооценках, в разнообразии которых Пастернак проявляет немалую изобретательность. В его высказываниях о собственном творчестве то и дело попадаются такие определения, как «хлам», «мусор», «сор», «опилки и высевки».

Всего через полгода после драматического лета 1912 года, когда, внутренне порвав с философией, Пастернак впервые всецело отдался «стихописанию», он в письме к С. Н. Дурылину назовет результаты этого творческого порыва «марбургским хламом»[124]. В следующем, 1913 году, обдумывая теоретическую книгу, которая продолжила бы доклад «Символизм и бессмертие», Пастернак пишет С. П. Боброву:

Все-таки я кое за что брался, теоретическое и нетеоретическое. Но все это, написанное или только намеченное, нисколько не любо мне. И я слишком быстро настраиваюсь на враждебный лад относительно этой дряни[125].

Надписывая в 1924 году «Темы и вариации» для Марины Цветаевой, Пастернак определяет свою поэтическую книгу как дань «поклонника ее дара, отважившегося издать эти высевки и опилки, и теперь кающегося»[126]. (Надпись намекала на то обстоятельство, что в состав этой книги вошли многие стихи, «отсеянные» из предыдущей, «Сестра моя жизнь».)

Это отношение сохраняется и в дальнейшем, отнюдь не ограничиваясь ранним периодом. Так, в 1935 г. Пастернак пишет О. М. Фрейденберг по поводу недавно вышедшей книги переводов грузинских поэтов:

Я не помню, посылал ли я вам своих грузин или нет. Там половина — чепуха ужасная. И жалко, что крупицы достойного отяжелены стольким мусором (письмо 14.01.1936).

И наконец, уже в 1945 году, в другом письме к Фрейденберг, в ответ на ее тревогу по поводу развернувшейся критической кампании, Пастернак с легкостью и даже как бы с охотой присоединяется к «скандалу» как к поводу для критической переоценки всего своего прошлого:

Теперь, когда это недоразуменье насчет меня и скандал так укореняются, мне действительно хочется стать человеком. Я глупейшим образом надеюсь исправить и оправдать все эти недомолвки и недоделки. Мне в первый раз в жизни хочется написать что-то взаправду настоящее. (23.12.1945)

С той же легкостью назовет он десять лет спустя свои прошлые работы («до 1940 года») «порочными и несовершенными», позаимствовав для их осуждения лексикон заушательской официозной критики с такой же естественностью, с какой идиоматические сгустки советской идеологии и советского быта находили свое место в его поэтическом стиле, начиная с «Второго рождения».

Что эти оценки не были поведенческим «юродством», а отражали твердую моральную позицию, свидетельствуют слова, обращенные к недавно вернувшемуся из лагеря Шаламову в ответ на его сетование на свирепые нападки критики на наследие Серебряного века. То, что гонители неправы, еще не делает нас автоматически правыми, заявляет Пастернак; «расправа с эстетическими прихотями распущенного поколения благодетельна», даже если она несправедлива (письмо 9.7.52; СС 5:499). Критика, сколь угодно недобросовестная и несправедливая, может стать катализатором обновления тем, что подталкивает на пересмотры и «вымарывания» (конечно, совсем не обязательно в направлении, ею указанном). За четверть века до этого, по поводу «гонений» (конечно, в то время еще сравнительно умеренного свойства), обрушившихся на Мандельштама, Пастернак пишет Тихонову (в то время ему еще близкому), что Мандельштам станет для него «загадкой», —

если не почерпнет ничего высокого из того, что с ним стряслось в последнее время. В какую непоучительную, неудобоваримую, граммофонно-газетную пустяковину превращает он это дареное, в руки валящееся испытанье, которое могло бы явиться источником обновленной силы и вновь молодого, нового достоинства. (14.6.29; СС 5: 277)

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*