Елена Обатнина - Алексей Ремизов: Личность и творческие практики писателя
Глава I. ЛИЧНОСТЬ И ТВОРЧЕСТВО
Творческий метод
В истории литературы эволюция творческих методов обычно рассматривается как целостный процесс, внутри которого общее и типическое закономерно довлеет над частным и индивидуальным. Более чем полувековой творческий путь А. М. Ремизова отобразил масштабный процесс перемен в отечественной и мировой культуре первой половины XX столетия. В широком диапазоне дарования писателя нашли отражение самые различные идейно-эстетические и художественные парадигмы: декадентский верлибр, символические роман и драматургия, реалистические рассказы, фольклорные сказки и легенды, близкое сюрреализму снотворчество, интертекстуальная мемуарная проза, в известном смысле предвосхитившая постмодернизм. За разнообразием и постоянной трансформацией принципов художественной модальности обнаруживается уникальная способность личности творить вопреки эстетическим канонам и привычным коммуникативным формам.
Художественную оригинальность первых сочинений предопределили уроки самой жизни. После того, как в 1896 году за молодым человеком, увлекшимся идеями социал-демократии, захлопнулись ворота тюрьмы, его сознание прожгло чувство глубокой безысходности. Только много лет спустя писатель иронически оценит тюремное заточение как знаменование будущего положения в литературе: «По природе я тюремный сиделец, а по судьбе Синдбад. Тюремный обиход самый подходящий для литературных упражнений: одиночка, молчание и без помехи, никто не прерывает»[2]. Именно здесь он впервые примерит на себя экзистенциальный опыт героя Достоевского: «Психология „подполья“. Человек видит где-то над собой жизнь, слышит крики и возгласы, но вся эта „живущая“ кричащая жизнь кажется ему фальшиво настроенным инструментом»[3]. Выход из подполья обнаружится в творческом пресуществлении реальности: «…в подполье, во мраке и сырости, вдруг загорается чудо, и вереницами бродят привидения, и снятся безумные сны, и ломаются, как прутики, все категории… И еще есть в подполье странные окна через землю в иной мир. Найдешь — вырвешь разгадку тем тайнам, от которых на стену лезут, не знают, не догадываются, пребывая в лоне природы и шаркая в черных кафтанах по глянцам паркета»[4].
Мировоззрение начинающего писателя, как и у многих его современников, основывалось на противопоставлении мистицизма рационализму, интуитивного познания — эмпирическому; «Довольствоваться эмпирическим познанием» — значит «замыкаться в будничный круг мелочей, даже без смысла этих мелочей, мистическое же познание раскрывает над землей купол, не только раскрывает, раздвигает шире, выше…»[5] Общая картина становления новой культуры («цвет грядущего») воспринималась Ремизовым как коллективное переживание возрождения «мистического наития». Путь в творчестве он понимал тогда как следование некоему голосу «тайного» и «неведомого»: «Сойти с дороги, повернуть в чащу, осветить жизнь прямолинейную и расчетливую. Приобщить себя к большому, к красивейшему, к вольному, потопить „да“ и „нет“ в едином загранном»[6]. Неудивительно, что такая «символистская» идейно-эстетическая программа позволила Ремизову быстро и органично вписаться в круг поэтов и писателей поколения, внутри которого торжествовала идея об особом предназначении художника как проводника между реальностью и миром трансцендентальных сущностей.
Эти принципы отразились и в сотрудничестве А. М. Ремизова с «Товариществом новой драмы» В. Э. Мейерхольда (1903–1904). Молодой человек, статус которого после политической ссылки ограничивался устойчивым определением «начинающий» и только дополнялся еще не вполне сложившейся профессиональной принадлежностью: «писатель», «поэт», «переводчик», — стал для Мейерхольда и его труппы теоретиком новой драматургии[7]. Под влиянием Ремизова программа «Товарищества» обогатилась новаторской театральной концепцией. Она заключалась в коренном пересмотре самого существа драматического конфликта, в особом построении сценического образа («создание образов и символов» вместо «создания типов»), освоении новых, отличных от натуралистических, средств сценической выразительности: «„Новая драма“ должна идти наперекор всей этой своре, хлеб дающих, всем этим хлопкам и покиваниям, и ждет к себе нового актера, не обмазанного румянами косности, а с открытым перемучившимся сердцем, с душой дерзающей»[8]. Характеризуя свою миссию в этом театре, Ремизов сравнит себя с «настройщиком», предназначение которого — «не струнные инструменты настраивать, а человеков»[9]. В конце жизни, еще раз обратившись к этому эпизоду, он подчеркнет собственное неустанное противостояние всему общепринятому и устоявшемуся: «служил в качестве „настройщика вывертом и наперекор“»[10].
Уже в те, молодые, годы Ремизов увлекся активным преобразованием привычных литературных форм — в стихотворных опытах, написанных не «размером» и не «по стихосложению»[11]. Оригинальность молодого таланта не осталась без внимания одного из признанных идеологов и теоретиков символистской поэзии. «Мои „стихи“, — делился Ремизов с женой, — Вяч. Иванов определяет по Горацию: „versus lege soluti“ (стихи, освобожденные от закона)»[12]. Оценивая раннее творчество как неотъемлемую часть собственной биографии, Ремизов позже включит частично переработанные тексты в повествовательную ткань зрелой мемуарной прозы («Иверень»).
В 1905 году увидел свет его первый роман «Пруд», и многие читатели оказались в замешательстве, пытаясь увязать художественный метод писателя с какой-либо традицией. «Теряюсь в догадках, — писал Ремизову философ Н. О. Лосский по прочтении романа, — как назвать Вашу школу по манере письма»[13]. Л. Шестов, напротив, увидел в формальных приемах яркое выражение личностного, авторского, начала: «О продолжении романа скажу, что по-прежнему доволен. Все больше и больше убеждаюсь, что есть у тебя свое дарование художественное. Правда, есть и недостатки — особенно технические. Но они меня скорее радуют, чем огорчают. Каждый раз, когда писатель хочет быть совсем собой, он принужден жертвовать кой-чем»[14]. В редакциях журналов «реалистической школы» начинающий литератор столкнулся с совсем иным отношением. «Старшее поколение писателей: Короленко, Горький, Леонид Андреев, Бунин, Куприн, Серафимович и другие прославленные относились к моему отрицательно», — отмечает Ремизов в воспоминаниях[15].
Ремизовский стиль, казавшийся многим «неврастеническим», обругали «декадентщиной». Критика явно не желала адекватно реагировать на его творческое самовыражение: «Началось с „Пруда“, — вспоминал писатель. — <…>. Известность сомнительная. Приговор „декадент“ говорилось с раздражением. Необычность формы — не по так принятому „нарочито“ и „претенциозно“ оклеивали мои фразы этими ничего не значащими определениями…»[16] С таким ярлыком в те годы Ремизов смирялся: «ношу кличку декадента и не жалуюсь»[17], вкладывая в укоренившееся понятие аналогию с «реальными сюжетами» в творчестве Ф. Достоевского, Л. Толстого, Г. Ибсена. Его собственные требования к творческому методу включали два принципиальных соображения: «„реальные сюжеты“ должны открывать „новое“ и в то же время связывать „это новое с смыслом бытия“»[18].
Представители близких к символизму литературных кругов неоднократно пытались включить произведения писателя в общее русло направления. В романе «Часы» (1908) К. И. Чуковский обнаружил прямое воплощение идеи «мистического анархизма», провозглашенной Г. Чулковым и поддержанной Вяч. Ивановым. «Если бы такое течение: мистический анархизм — существовало на самом деле, — писал критик автору, — Ваш роман мог бы быть манифестом этого анархизма. Тема „Часов“ гениальная. Жаль, что мистического анархизма нету»[19]. Л. Зиновьева-Аннибал увидела в романе полный разрыв с канонами символистского творчества. По прочтении «Часов» она выразила Ремизову свое несогласие со столь радикальным отношением к границам, разделяющим искусство и жизнь: «…дорогой мой Алексей Михайлович, искристый, истинный талант, мною глубоко почитаемый и с болью любимый, я решусь честно и прямо сказать свое мнение, в объективной истине которого совершенно не уверена. Часы, как и Пруд, не искусство. Быть может, они ценны, даже совершенно наверное, но не в царстве Искусства. Это другое, еще небывалое, — это разъедающие червяки, которых вы оживили глодать сердца людей, эти вопящие молитвы, которые исторгаются со скрюченными пальцами, перекошенными губами и злыми и скупыми слезами. Но все что от искусства, для художников ограничено незыблемою гранью и заковано в броню, как бы незаметна эта броня не была для читателя. У вас нет брони, нет граней. Все, что от искусства, несет в себе какую-то сферу, разряжающую свое электричество. У вас текут какие-то светящиеся зеленым, бледным, фосфорическим светом линии, все по одному направлению, дрожа и зыблясь и прерываясь, но никогда не встречаясь во взрыве и огне»[20].