Джошуа Фоер - Эйнштейн гуляет по Луне. Наука и искусство запоминания.
Сидя рядом с Е.Р. на диване, я задаюсь вопросом, видит ли он еще сны. Конечно, рассказать он не может, но я все равно спрашиваю — просто чтобы узнать, как он ответит. «Иногда, — как ни в чем не бывало отвечает Е.Р., хотя его ответ, конечно, скорее всего фантазия. — Но сны трудно запоминать».
Все мы приходим п этот мир с амнезией, и некоторые из нас так и продолжают с ней существовать. Как-то раз я расспрашивал моего трехлетнего племянника о праздновании его второго дня рождения. Хоть это событие и случилось практически треть всей его жизни назад, воспоминания ребенка были удивительно точны. Он вспомнил имя молодого гитариста, который развлекал его и друзей, и даже повторил некоторые из песен, которые те тогда пели. Он вспомнил подаренный мною миниатюрный барабан. Вспомнил, как ел мороженое с тортом. И все же я почти уверен, что через десять лет он ничего из этого не вспомнит.
Вплоть до наших трех или четырех лет почти ничего из происходящего не оставляет в нас такого следа, чтобы мы потом могли сознательно вспомнить это уже взрослыми. Как показали опросы, средний возраст, с которым связаны самые ранние воспоминания, — три с половиной года, и то эти воспоминания чаще всего размыты, фрагментарны и неверны. Удивительно: в период жизни, когда человек учится быстрее, чем когда-либо еще, — учится ходить, говорить и понимать мир, — так мало из узнанного сознательно запоминается!
Фрейд полагал, что инфантильная амнезия связана с тем, что взрослые подавляют гиперсексуальные фантазии раннего детства, которые в дальнейшем становятся постыдными. Не уверен, что в мире найдется сейчас много психологов, продолжающих разделять данную точку зрения. Более вероятным объяснением этой странной забывчивости является то, что наш мозг развивается быстрее в первые несколько лет и неиспользуемые нейронные связи отсекаются, а новые непрерывно образуются. Неокортекс полностью формируется к третьему или четвертому году жизни, и где-то в это время у детей начинают появляться постоянные воспоминания. Но анатомия может рассказать лишь часть всей истории. В раннем детстве нам также не хватает умения объяснять окружающий мир и связывать настоящее с прошлым. Без опыта и — что, возможно, самое важное — не обладая навыками речи, малыши не могут внедрять свои воспоминания в сеть смыслов, которые сделают эти воспоминания доступными в дальнейшей жизни. Эти структуры сознания развиваются позже, по мере вхождения ребенка в окружающий мир. Важнейшие знания, которые мы приобретаем в первые годы жизни, полностью сохраняются в имплицитной, недекларативной памяти. Другими словами, все на земле побывали в состоянии Е.Р. И, как и Е.Р., мы забыли, как это бывает.
Мне интересно посмотреть, как работает бессознательная, недекларативная память Е.Р., поэтому я спрашиваю, не согласится ли он взять меня с собой на прогулку. «Что-то не хочется», — говорит Е.Р., и я выжидаю пару минут, прежде чем задать тот же вопрос снова. В этот раз он соглашается. Мы выходим за порог на яркое полуденное солнце и поворачиваем направо — по его решению, а не по моему. Я спрашиваю Е.Р., почему мы не пошли налево. «Мне больше нравится идти в эту сторону. Я так всегда хожу. Не знаю уж почему», — отвечает он.
Если бы я попросил его нарисовать обычный маршрут, по которому он прогуливается по меньшей мере трижды в день, он не сумел бы. Е.Р. не знает даже своего адреса или (что совершенно невероятно для кого-то из Сан-Диего) в какую сторону надо пойти, чтобы выйти к океану. Но за те долгие годы, пока он совершал одну и ту же прогулку, путь зафиксировался в его подсознании. Беверли, его жена, сейчас позволяет ему гулять одному, даже зная, что один неверный поворот — и муж заблудится. Иногда Е.Р. возвращается с прогулки с чем-то, что он подобрал по дороге: пригоршней круглых камешков, щенком, чьим-то бумажником. И он никогда не может объяснить, как эти вещи оказались у него.
«Наши соседи его любят, потому что он просто подходит к ним и начинает говорить», ■— рассказывает Беверли. Хоть Е.Р. и считает, что видит соседей впервые в жизни, он усвоил как привычку, что с этими людьми ему комфортно, и он интерпретирует это подсознательное ощущение комфорта как повод подойти и поздороваться.
То, что Е.Р. научился любить своих соседей, даже не сознавая, кто они такие, указывает на то, сколько наших привычных ежедневных действий управляется имплицитными ценностями и суждениями вне зависимости от декларативных воспоминаний. Мне интересно, что еще Е.Р. помнит благодаря привычкам. Какие еще недекларативные воспоминания продолжали менять его на протяжении 15 лет, прошедших с тех пор, как он лишился декларативной памяти? Само собой, у него должны остаться желания и страхи, эмоции и стремления—даже если его сознательное восприятие этих чувств настолько мимолетно, что он не может удержать их достаточно долго, чтобы облечь в слова.
Я подумал о самом себе 15 лет назад и о том, как изменился за прошедшие годы. Я, каким бьи тогда, и я сегодняшний, поставленные плечом к плечу, внешне похожи друг на друга. Но мы — это совершенно разные собрания молекул, у нас разные объемы талии и количество волос на голове. Иногда кажется, что у нас нет ничего общего, кроме имени. Что связывает этого меня с тем, вторым, и что позволяет мне поддерживать иллюзию непрерывности развития от мгновения к мгновению, из года в год — это некое стабильное, но непрерывно эволюционирующее нечто, лежащее в основе моего существа. Назовите это душой, или самостью, или же побочным продуктом деятельности сети нейронов, но, как ни назови, этот элемент непрерывности в любом случае находится во власти памяти.
Даже если все мы отданы на милость наших воспоминаний в вопросе становления нашей личности, нельзя сказать, что Е.Р. всего лишь бездушный голем. Несмотря на все его лишения, он все еще человек с уникальным видением мира, личность — и приятная, надо сказать. Да, вирус полностью стер все его воспоминания, но он не уничтожил начисто его индивидуальность. Осталось некое статическое «я», которое не способно развиваться и изменяться.
Мы пересекаем улицу и уходим от Беверли и Кэрол. Я впервые остаюсь наедине с Е.Р. Он не знает, кто я такой и зачем иду с ним рядом, но кажется, что он понимает, что у меня добрые намерения. Е.Р. смотрит на меня и сжимает губы, и я вижу, что он размышляет, что бы сказать. Я не пытаюсь нарушить молчание — напротив, позволяю ему затянуться, чтобы посмотреть, к чему приведет Е.Р. ощущение дискомфорта. Наверное, я надеюсь на мимолетное осознание того, как это странно выглядит — эта сценка без пролога. Но никакого осознания не происходит, или же Е.Р. не позволяет ему выплыть на поверхность. Я понимаю: он в ловушке экзистенциального кошмара, совершенно слепой в мире, который его окружает. Мне хочется помочь ему спастись, пусть даже на секунду. Хочется взять его за руку и встряхнуть. «У вас редкое расстройство памяти, — готов сказать я. — Последние 50 лет для вас потеряны. Меньше чем через минуту вы забудете, что мы с вами об этом говорили». Я представляю себе ужас, который нахлынет на него, — минутное прозрение, бесконечная пустота, которая разинет свою пасть перед ним и тут же закроет. А потом проезжающая машина или чирикнувшая птица затолкнет его обратно в раковину забвения. Но, конечно, я ничего этого не говорю.
«Мы уже далеко ушли», — произношу я и показываю, откуда мы пришли. Мы поворачиваемся и идем обратно по улице, название которой он не помнит, мимо приветствующих нас соседей, которых он не узнает, к дому, которого он не знает. У дома стоит машина с тонированными стеклами. Мы останавливаемся, чтобы взглянуть на наши отражения. Я спрашиваю Е.Р., что он видит. «Какого-то старика, — отвечает тот. — И все».
ГЛАВА 5
ДВОРЕЦ ПАМЯТИ
Мы с Эдом договорились о еще одной встрече перед его возвращением в Европу. Он хотел пересечься со мной в Центральном парке, где никогда прежде не бывал и куда считал необходимым наведаться во время путешествии по Америке. Рассмотрев голые ветви деревьев и спортсменов, совершавших дневную пробежку вдоль Резервуара, мы оказались в южной оконечности парка, через улицу от отеля Rit?.-Carlton. Стоял мороз, дул пронизывающий ветер, и это совершенно не располагало к размышлениям и уж тем более к запоминанию.
Но, несмотря на это, Эд настоял, чтобы мы оставались на улице. Он вручил мне свою трость и играючи взобрался на один из больших камней на границе парка — очевидно, испытывая боль в своих пораженных хроническим артритом суставах. Окинув взглядом окрестности и отметив «идеальную величественность» этого места, Эд пригласил меня присоединиться к нему на вершине камня. Он пообещал за час обучить меня паре базовых техник запоминания. Трудно было представить, что мы смогли бы выдержать дольше на такой погоде.
«Должен тебя предупредить, — сказал Эд, осторожно усаживаясь и скрещивая ноги, — Ты быстро перейдешь от благоговейного уважения к людям с хорошей памятью к “а, это все дурацкие трюки", — он замолчал и склонил голову к плечу, словно бы выжидая, не будет ли у меня как раз такой реакции. — И ты будешь не прав. Это просто одна из фаз, через которую придется пройти».