Игорь Смирнов - Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Так, например, Пушкин устанавливает соответствие между префиксами со значением лишения качества («бесконечны, безобразны», «беспредельной») и корневой морфемой «бес». Тем самым ключевое слово текста — «бесы» — оказывается согласованным с идеей стихотворения, рисующего действительность, чьи свойства более нельзя определить (ср.: «следа не видно», «пень иль волк?», «сколько их? куда их гонят?»).
Повторяемость элементов, ощутимая в претексте, усиливается Пушкиным за счет того, что он распространяет ее на все уровни своего стихотворения, в том числе на: рифменно-лексический (ср. омонимическую рифму «не видно/видно» (в модальном значении)), рифменно-композиционный (ср. обилие внутренних рифм: «дует/плюет», «торчал/пропал»), звукосочетательный (ср. парономазии: «водит, видно», «сбились <…> в поле бес», «колокольчик <…> умолк»), синтаксический (ср. симметричные конструкции, типа: «Домового ли хоронят, Ведьму ль замуж выдают?»). Пушкин, далее, направляет читательское внимание на разные использованные им формы повторяемости, то и дело обращаясь к наиболее очевидной из них — к редупликации: «тучи/тучи», «мутно/мутна», «еду, еду», «страшно, страшно», «вон, вон», «вьюга/вьюга». Практически всякий переход к новому отрезку текста оказывается так или иначе (фонетически, лексически, синтаксически) возвращением к уже сказанному, подобно тому как в изображаемом мире путники кружатся в пространстве, ставшем изотропным, и не отличают один предмет от другого. Этой же тематизацией выразительных средств текста объясняется его строение в целом: в четвертой (середина стихотворения) и в седьмой (последней) строфах Пушкин повторяет начальное четверостишие. «Бесы» дважды начинаются заново; текст не может быть завершен, его приходится инициировать еще и еще раз, потому что в реальности, которую он описывает, есть только исходные точки движения и нет (в духе кастрационного комплекса) конечных.
3.3. Вяземский цитирует в «Метели» ломоносовское «Вечернее размышление о Божием величии при случае северного сияния» («всё снег да мерзлый пар»):
Лице свое скрывает день,
Поля покрыла мрачна ночь,
Взошла на горы чорна тень,
Лучи от нас склонились прочь.
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
Песчинка как в морских волнах.
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкий прах,
В свирепом, как перо, огне,
Так я, в сей бездне углублен,
Теряюсь, мысльми утомлен!
Уста премудрых нам гласят.
«Там разных множество светов,
Несчетны солнца там горят,
Народы там и круг веков;
Для общей славы божества
Там равна сила естества».
Но гдеж, натура, твой закон?
С полночных стран встает заря!
Не солнцель ставит там свой трон?
Не льдистыль мещут огнь моря?
Се хладный пламень нас покрыл!
Се в ночь на землю день вступил!
О вы, которых быстрый зрак
Пронзает в книгу вечных прав,
Которым милый вещи знак
Являет естества устав,
Вам путь известен всех планет;
Скажите, что нас так мятет?
Что зыблет ясный ночью луч?
Что тонкий пламень в твердь разит?
Как молния без грозных туч
Стремится от земли в зенит?
Как может быть, чтоб мерзлый пар
Среди зимы рождал пожар?
Там спорит жирна мгла с водой;
Иль солнечны лучи блестят,
Склонясь сквозь воздух к нам густой;
Иль тучных гор верьхи горят;
Иль в море дуть престал зефир,
И гладки волны бьют в ефир.
Сомнений полон наш ответ
О том, что окрест ближних мест.
Скажитеж, коль пространен свет?
И что малейших дале звезд?
Несведом тварей вам конец?
Скажитеж, коль велик Творец?[59]
Если для Ломоносова наступление дня среди ночи («Но гдеж, натура, твой закон? С полночных стран встает заря!») подтверждает неизмеримую мощь Создателя («Скажите, коль велик Творец?»), то Вяземский рисует внезапное превращение дня в ночь («День светит; вдруг не видно зги») и замещает ломоносовскую модель бесконечного многообразия мира картиной конечного, однообразного универсума, который испытал тепловую смерть и перешел во владение антитворца, дьявола («Всё глушь, всё снег да мерзлый пар. И Божий мир стал снежный шар, Где как ни шаришь, всё без проку»).
Пушкин опознал ироническую цитату из Ломоносова в «Метели», идентифицировал претекст претекста и в свою очередь процитировал в «Бесах» иное, чем Вяземский, место из «Размышления о Божием величии…»: «…мала искра в вечном льде» → «Там сверкнул он искрой малой»[60]. При этом Пушкин радикализовал полемику, которую вел Вяземский против Ломоносова (перед нами, следовательно, aemulatio aemulationis). То, что в ломоносовском стихотворении было характеристикой лирического субъекта («Как мала искра в вечном льде <…> Так я, в сей бездне углублен, Теряюсь, мысльми утомлен!»), делается у Пушкина отличительной чертой беса («Там сверкнул он искрой малой И пропал во тьме пустой»; ср. интертекстуальную синонимию: «теряться» → «пропадать», «бездна» → «пустая тьма»). Пушкинский космос не конечен, как у Вяземского, но безграничен, подобно вселенной у Ломоносова. Однако бесконечность мира имеет для Пушкина, в противоположность Ломоносову, антисакральный смысл, преобразуется в «дурную бесконечность»: «Мчатся бесы рой за роем В беспредельной вышине…»
Вяземский делает дьявола ответственным за образование такого мира, который впрямую противоречит Божьему, как тот был понят Ломоносовым. Пушкин рассматривает именно ломоносовский Божий мир как дьявольский.
Итак, Пушкин соревнуется с Вяземским и повышая семантическую нагрузку, которая приходится на отдельные элементы текста, и расширяя (до беспредельности) объем описываемой в тексте негативной действительности. Традиционный атрибут божества — бесконечность — Пушкин приписывает тем силам, чьей целью является ложное творение.
4. Пушкин и Веневитинов: «Поэт» / «Поэт»
4.1. В пушкинском «Поэте» aemulatio почти не захватывает план выражения, будучи в основном проблемно-тематической интертекстуальной установкой стихотворения.
Пушкинский «Поэт» (1827) перекликается с «Поэтом» Веневитинова (1826) многократно:
Тебе знаком ли сын богов,
Любимец муз и вдохновенья?
Узнал ли б меж земных сынов
Ты речь его, его движенья? —
Не вспыльчив он, и строгий ум
Не блещет в шумном разговоре.
Но ясный луч высоких дум
Невольно светит в ясном взоре.
Пусть вкруг него, в чаду утех,
Бунтует ветреная младость, —
Безумный крик, холодный смех
И необузданная радость:
Все чуждо, дико для него,
На все безмолвно он взирает.
Лишь что-то редко с уст его
Улыбку беглую срывает.
Его богиня — простота,
И тихий гений размышленья
Ему поставил от рожденья
Печать молчанья на уста.
Его мечты, его желанья,
Его боязни, ожиданья —
Все тайна в нем, все в нем молчит
В душе заботливо хранит
Он неразгаданные чувства:
Когда ж внезапно что-нибудь
Взволнует огненную грудь, —
Душа, без страха, без искусства,
Готова вылиться в речах
И блещет в пламенных очах.
И снова тих он, и стыдливый
К земле он опускает взор,
Как будто б слышал он укор
За невозвратные порывы.
О, если встретишь ты его
С раздумьем на челе суровом, —
Пройди без шума близ него,
Не нарушай холодным словом
Его священных, тихих снов!
Взгляни с слезой благоговенья
И молви: это сын богов,
Питомец муз и вдохновенья![61]
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
По лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы…
В обоих текстах герою свойственны: склонность к временному утаиванию дара («Все тайна в нем, все в нем молчит» → «Молчит его святая лира»); погруженность в сон («В душе заботливо хранит Он неразгаданные чувства <…> Не нарушай холодным словом Его священных, тихих снов!» → «Душа вкушает хладный сон»), пребывание в кругу безответственной молодежи («…вкруг него, в чаду утех, Бунтует ветреная младость» → «И меж детей ничтожных мира <…> он…»); порывистость и отзывчивость души («Когда ж внезапно что-нибудь Взволнует огненную грудь, — Душа <…> Готова вылиться в речах» → «Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется…»); отчужденность от повседневной речи и от увеселений («Безумный крик, холодный смех И необузданная радость: Все чуждо, дико для него; На все безмолвно он взирает» → «Тоскует он в забавах мира, Людской чуждается молвы <…> Бежит он, дикий и суровый…»; ср. последний эпитет и у Веневитинова: «…С раздумьем на челе суровом»). Наконец, параллельно тому, как Веневитинов называет художника «сыном богов», Пушкин отождествляет его с восприемником божественного Логоса: «Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется…»