Александр Кондратов - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
— Давно-давно, еще древним, было известно, — сказал человек с рупором, — что война — это работа, такая же работа, как выращивание хлеба, как выхаживание скотины, как сооружение дома, только работа кровавая и этим необычная. И отступление — работа, и наступление — тоже, а сейчас мы наступаем, делая это, как вот уже давно любую работу, наспех и кое-как, очень торопливо, а это было на этот раз неизбежно, и потому много погибло народу, так много, что до сих пор никто не сосчитал сколько, а если кто и сосчитал, то испугался своего подсчета и оставил его про себя — пусть уж завтра, завтра, когда все образуется и станет ясным и в сути, и в счете, когда неведомым чудом все недоделки исчезнут, поля заколосятся хлебами, по лугам пойдут пастись тучные стада, дома, построенные худо, вдруг превратятся в хрустальные дворцы, а лица расплывутся в счастливых улыбках, тогда, в этом замечательном завтра, на которое только и уповаем и надеемся, поскольку уповать и надеяться больше решительно не на что, в этом замешкавшемся завтра, когда мертвые воскреснут, грехи отпустятся, палачи поцелуются с жертвами — им и сейчас этого хочется, потому что испокон веку на Руси палачи ищут любви своих жертв, ибо сейчас он палач, а потом обязательно жертва, и хочется им, палачам, чтобы жертвы были с ними заодно, в трогательном единении при совершении общего всемирно-исторического акта, и так им этого хочется, что никакой иной возможности они и в мыслях не допускают, так вот, когда мертвые воскреснут, грехи отпустятся, палачи обнимутся с жертвами, а дураков просто простят, тогда во всем разберутся и выяснится, что все решительно было правильно, поскольку увенчалось таким потрясающим результатом, полученным посредством достижения сияющих вершин с помощью разнообразных способов, включая работу тяп-ляп. И потому не надо сейчас суетиться и стараться забежать вперед и отнять у будущих поколений совершенно всю работу по осмыслению нашего удивительного времени — надо и им, этим поколениям, что-то оставить для деятельности, да и зачем нам еще одну работу делать тяп-ляп, лучше пусть каждый старается по мере сил, не ожидая от своего усердия ничего лично для себя, ни даже царствия небесного, а одного только счастливого завтра, того лучезарного завтра, когда нас наверняка не будет, но зато там-то и начнется прекрасная жизнь…
— Не согласен я, — сказал Михеев, прижимаясь покрепче к танку, на котором они мчались к переправе, а танк дрожал и трясся, словно старался их сбросить. — Конечно, идет война, и война, это правда, тяжелая работа, ничего такого тяжелого никогда до сих пор мне делать не приходилось и не придется, и отступать было тяжело, и наступать тоже тяжело, но жизнь у меня была прекрасная в нашей деревне и будет, конечно, еще прекраснее, потому что есть у меня там Полина и вот теперь два хоть и близнеца, но здоровенных парня, и будут еще другие дети у нас, и есть там земля, которая родит, не скупясь, если не вытаптывать, и много у меня там всяких дел, для которых имеются вот две довольно-таки крепких руки, и голова на плечах тоже имеется, и когда я вспомню нашу синюю-синюю речку, и наше синее-синее небо, и наш зеленый-зеленый лес, в котором мои сыновья будут вскоре собирать грибы и присядут над, например, боровиком, спрятавшимся от них под тень, траву и листья, так ничего я про завтра не понимаю, почему оно прекраснее, чем моя жизнь, и чем тогда будет лучше, чем в моей деревне, вот хоть убей не понимаю, хотя, конечно, понимаю, что мне сейчас на трясущемся танке в полной выкладке ехать навстречу огню не так чтобы очень приятно, и речка впереди — мутная речка, и лес впереди черный и обгорелый, и небо надо мной пыльное и дымное, некрасивое небо, совсем не небесного цвета, все это я понимаю, эту, так сказать, наглядную разницу, но я и здесь, на танке, не жалуюсь, а только тороплюсь. Все мы торопимся, что ж тут такого особенного, ведь неприятную работу всегда поскорее закончить хочется.
Когда танки и на танках пехота переправились через мутную речку, началась война, какой еще не приходилось видеть Михееву, давно уже обстрелянному солдату.
Он вместе с другими высадился на песчаной косе шириной метров в тридцать, а впереди был высокий обрывистый берег, и там, наверху, начиналась оборона немцев, и земля вздрогнула всем своим срезом от взрыва наших снарядов, падающих на эту оборону, и осыпалась вниз, на тела наших бойцов, устилавшие плацдарм, изрытый глубокими окопами. Танки пошли влево, чтобы подняться на обрыв, а взводу, в котором состоял Михеев, командир приказал еще глубже закопаться в землю. Этот плацдарм входил в далеко идущие замыслы далекого отсюда командования, и солдаты зарывались, радуясь, что так легко копать эту землю, только вот крепить стены окопов почти нечем.
Михеев кинул очередную лопатку земли и выглянул из окопа. И словно он тем, что выглянул, подал сигнал.
Земля вздрогнула, небо рассыпалось в порошок, речка лопнула и полилась в разные стороны. Танки вдали остановились как вкопанные, сразу, и исчезли из вида, потому что наступила ночь, и ночь боролась с днем, день пробивался сквозь темноту то здесь, то там, отчаянно пытаясь задержаться больше чем на миг, но мрак душил его, засыпая землей, застилая дымом, и ничего не было слышно, кроме монотонного рева взрывов, и во вспышках дня пролетел кусок дерна с обгорелой осинкой, мелькнула рука с автоматом, прокатилась башня танка, просвистел черный обломок снаряда, показавшийся Михееву огромным. Плацдарм накрыла немецкая артиллерия и начала перемешивать тесто из песка, из убитых и из живых, чтобы спутать планы далекого нашего командования.
Михеев прижался к волнующейся стенке траншеи, заботясь, как и положено, о своей жизни и зная, что такой огонь не может продолжаться долго. Но он ошибся. Огонь продолжался и продолжался, ему не было конца, и день устал бороться с ночью и уступил, и спряталось невидимое солнце за невидимый горизонт, и только тогда огонь прекратился и нестерпимо загрохотала тишина. Михеев распрямился и выглянул. Тесто было замешено круто, нигде не видно было живых, окопы и траншеи разрушились почти везде, песок был розовый, но не от заката, крутой обрыв стал еще круче, и на фоне неба Михеев увидал голову — она осматривала, как и он, плацдарм, и рядом с головой торчала темная палка ствола. Михеев прицелился не торопясь и выстрелил. Голова дернулась, потом поникла, показались две руки, упал автомат, руки схватились за голову, словно хотели ее оторвать, на край обрыва выползло на помощь голове туловище, бившееся в последних усилиях, потом немец умер, затих и медленно скатился вниз по обрыву. И снова вздрогнула земля. И Михеев опять прижался к стенке траншеи, удивляясь, что этот кусок ее с ним внутри неуязвим для снарядов и осколков, наверно, из-за какого-то пустяка в рельефе местности. На этот раз огонь продолжался недолго, и когда он прекратился, была уже полная ночь, и Михеев услыхал на реке легкие всплески и понял, что это подходит подкрепление.
С рассветом немцы снова начали месить плацдарм и месили его так же круто, и под вечер человек пять немцев решительно бросились вниз с обрыва, и Михеев стал неторопливо стрелять, и кто-то еще неизвестно откуда тоже стрелял из пулемета, наверно Куропаткин, и последний немец побежал назад и выскочил на край обрыва, судорожно жестикулируя, и, когда он показался на фоне неба, Михеев выстрелил. Немец целую минуту проторчал на краю, размахивая руками, стараясь упасть туда, к своим, но не смог, изогнулся дугой и полетел с обрыва. А ночью приплыли новые наши подкрепления, и снова они полегли все до единого от немецкого огня, и так продолжалось неизвестно сколько дней подряд, так что Михеев научился даже засыпать под огнем и просыпаться от тишины, а ночью ему приходилось есть и таскать к лодкам тяжелораненых.
Он уже плохо понимал, что делает и почему его до сих пор не убило, это было необъяснимо, и он полюбил свой надежный, словно заколдованный, уголок в траншее, ставший ему домом. И когда однажды пришло особенно большое подкрепление и Михеев узнал, что он стал теперь командиром отделения, и он огорчился, потому что рядом с ним в его песочном доме не могли поместиться все десять солдат его отделения, а только четверо, и он не знал, кого же выбрать, все были молодые, почти одинаковые, и все должны были жить. Он сидел и думал, как же ему их разместить, если вырыть углубления, то даже шесть человек поместятся, может быть, даже семь, но трое все равно не поместятся, ведь весь его дом величиной с табуретку, а кругом этой табуретки еще никто ни разу не уцелел, и в глубину уже рыть некуда, до воды он уже дорылся, а углубления больше не выроешь, обвалятся. А ведь он теперь командир, значит, по честному правилу должен себя сберегать, но и о подчиненных он тоже обязан заботиться, сохранять их жизни, чтобы они зря не пропали, а оставались в строю. И ему нельзя, никак невозможно уступить свое место, это будет глупость с точки зрения военной работы, ведь на его месте мог поместиться только один солдат, вот если бы четыре, тогда другое дело, потому что тогда это имело бы смысл, но один не имело, а тогда он бы подумал. В мирное время, ясно, начальнику должно быть хуже и во всех отношениях, и в похожем положении он, конечно, от своей личности отказался бы, самое тяжелое взял бы себе, но как быть в военное время, он не знал.