Василий Шульгин - Три столицы
Пьяный повар опять стал приставать:
— Англичанин вы и есть!
Мне это, наконец, надоело, и я сказал:
— Какого черта я англичанин? Русский я самый настоящий. Вот потому и водки не пью! Пропили мы Россию!..
Это произвело в нем перемену, как всегда бывает у пьяных. Так сказать, «пошло на слезу». И когда мы кончали блины, он уже говорил мне, что я настоящий русский, что слава Богу, что я не пью, и что «как-нибудь Рассею высвободим». И хныкал.
* * *Была еще барышня, которая приставала с какой-то лотереей. Тут такого рода нищенство, по-видимому, в распространении. Носит на щитке каких-нибудь двадцать билетиков и, когда их разберут, тут же разыгрывает. Я выиграл плитку шоколада, которую мы и съели с поваром и с электротехником.
И пошли себе…
* * *Ночь протекла благополучно. На следующее утро я делал кой-какие покупки и между прочим, к сведению любителей шоколада, сообщаю, что возобновился знаменитый магазин Крафта. Правда, он уже не на том месте и какой-то маленький. Мне завернули фунт этого самого Крафта, который стоит три с полтиной.
Потом для полноты впечатлений послушал я уличное радио на Невском. Стоит этакая тумба, из которой начинает говорить не то актер, не то адвокат, вразумительно и ясно, голосом, который заглушает уличный шум:
— Это радио поставлено такой-то компанией, находящейся там-то и т. д.
Самореклама. Затем дзинкает и бринкает, как в плохом граммофоне. Шансонетный оркестр, романс, комик-куплетист. Для ума замечательно, для слуха пренеприятно. Порядочная толпа слушает эту окрошку с ботвиньей.
* * *На Невском я оформил наблюдение, которое я сделал еще раньше. Свободная любовь — свободною любовью в социалистической республике. Но порнография, должно быть, преследуется. Ибо нигде я не видел даже того, чем пестрят витрины всех городов Западной Европы. Голости совсем не замечается.
То же самое надо сказать насчет уличной проституции.
В былое время с шести часов вечера на Невском нельзя было протолпиться. Это была сплошная толпа падших, но милых созданий. Сейчас ничего подобного нет. Говорят, они переместились и по преимуществу рыскают около бань. Другие объясняют, что вообще проституция сократилась, дескать, мол, нет в ней нужды: и так все доступно. Но это, конечно, преувеличено. Мне кажется, что в этом вопросе что-то произошло. А что именно, я дешифрировать не мог. Спрашивал, может быть, милиция очень преследует. Говорят, нет. В Ленинграде не притесняют.
Обратно я хотел ехать самым скверным поездом. Гаруну-аль-Рашиду необходимо везде побывать.
Самый скверный поезд это «Максим Горький», где, говорят, сидят на голове друг у друга. Но это поезд местного сообщения. В Москву самое скверное место оказалось в жестком вагоне почтового поезда. Но все же на городской станции мне дали плацкарту, за все вместе заплатил восемь рублей с копейками.
Жесткий вагон оказался очень приличным, я получил в свое обладание целую длинную и широкую жесткую скамейку, на которой, постелив плед, прекрасно выспался.
Сопутчиков по купе было трое, барышня в кушаке и мужской рубашке, молодой человек в европейском костюме и еще кто-то бесцветный. Они мне не докучали. Ехали мы часов восемнадцать, но за это время никто не сказал между собою ни единого слова. Не очень принято в СССР разговаривать с незнакомыми. Вышколила Чека.
XXV
Возвращение
Я сделал все, что мог, и надо было думать о возвращении. Все предпринятые розыски не привели ни к чему, никаких следов моего сына я не нашел. Личное мое дело не удалось. Впрочем, и это трудно сказать. Все же я получил то спокойствие, которое сменяет психическое состояние человека, вечно терзаемого мыслью, что он не сделал чего-то, что, если бы сделал, было бы хорошо. Теперь я это что-то сделал.
Но если не удалось мое личное дело, то все же я имел с собою багаж, который представлял для меня не малую ценность. Этот багаж был новое миросозерцание или, вернее, Россиесозерцание.
* * *Впрочем, последнее мое впечатление о сердце России, Москве, было трагикомическое.
Я шел по той самой площади, которую я любил за блеск ее снега под светом электричества и за красивые очертания — произведений современности — вокзалов, стилизованных по кремлевскому образцу. Я переходил эту площадь напрямик. В середине ее был только блестящий снег и больше ничего. Впрочем, нет: был один человек, высокая фигура… Он стоял посреди площади и жестикулировал весьма оживленно, по-видимому, в разговоре с самим собою. Подходя, я понял, что это просто пьяный, который «разоряется». Следовало бы его обойти сторонкой, но неведомая сила понесла меня прямо на эту нелепую фигуру. Когда я подошел, он замолчал и внимательно меня осмотрел. Я, скользнув по нему взглядом, прошел. Прошел с поднятым воротником, держа руки в карманах своего короткого полупальто. Сделав несколько шагов, я понял, что он идет за мной. Но я не обернулся, продолжал идти. Однако услышал, что он что-то такое бормочет. Затем его голос стал возвышаться и, наконец, превратился в отличную дикцию. Каждое слово, весьма хорошо тонируемое, доносилось до меня. Эта была маленькая речь или рассуждение, относившееся ко мне, — так сказать, мысли вслух, которые он пускал мне вдогонку. Он говорил:
— Вот идет… по крайней мере… «председатель коллегии»! За многолетнюю… беспорочную службу… советская власть пожаловала ему: фуражку с желтым козырьком и тужурку… тужурку, в которой он мерзнет…
Последовала пауза, впрочем, недлинная, так сказать, для возбуждения внимания каких-то невидимых слушателей. Он продолжал:
— Да, мерзнет русская интеллигенция… В тужурочках, фуражечках. Но есть такие, что в соболях ходят. Да-с, такие есть… А кто-с, спрошу?
Опять последовала пауза. И затем с новым подъемом красноречия и явственности дикции:
— А не довольно ли? А не пора ли, чтобы русским народом… русская интеллигенция управляла?!
И опять пауза. И заключение, произнесенное на всю площадь:
— В Палестину!!!
* * *Последнее приглашение, очевидно, относилось к «жидам», ходящим в соболях. Я продолжал свой путь, не оборачиваясь, понимая, что заговорить с ним — это значит легко впутаться в какой-нибудь публичный скандал… Сей публичный скандал для него может ограничиться неким сидением, а для меня пахнул чем-то совсем иным. А кроме того, что он мне мог сказать больше того, что сказал?
* * *Я продолжал путь, и он отстал. Но не отстали его мысли, и я продолжал их наедине с собою, впрочем, не вслух, конечно…
Я говорил, мысленно обращаясь к какому-то коллективному еврейству. Не к еврею-коммунисту, кровожадному изуверу и бессовестному мошеннику, а к тому среднему еврею, который «тоже хочет жить». Он весьма был недоволен когда-то царским правительством, которое не давало ему равноправия и, по его мнению, устраивало погромы. Но за девять лет советчины средний еврей, конечно, убедился в том, что «лучше быть поденщиком в царстве живых, чем царем в царстве мертвых», а что касается погромов, то, пересчитав по пальцам жертвы царских погромов, он убедился в их количественном ничтожестве сравнительно с погромами «великой бескровной». Я обращался мысленно к этому коллективному среднему еврею и говорил ему:
— Слушайте, Липерович! Знаете что? Я таки вовсе не думаю, что все евреи коммунисты. Я таки хорошо знаю, что вы, Липерович, — а таких, как вы, сколько их есть! — что вы всех этих сволочей — коммунистов, если бы могли, то перевешали бы в один день, в один час, в одну минуту. Я вам, Липерович, скажу еще что-то. Я вам заявляю, что я вот такой, какой я есть, «черносотенец и погромщик», каким вы меня держите, я таки вовсе даже не считаю, чтобы все евреи были жиды. Совсем не все. Ну, вот, например, вы, Липерович, вы настоящий еврей! Вы даже очень хороший еврей, и я вам совсем решительно никакого зла не желаю. Я хорошо знаю, что вы тоже хотите хлеба кушать и что вы тоже человек, Липерович, и что с вами таки можно дела иметь. Это, конечно, не значит, Липерович, что я вам позволю мне голову оторвать, этого таки да не будет, и тут мы будем спорить. Но если я вам не дам себе делать убыток, то я вас также кушать не желаю. И даже вам скажу больше, Липерович, знаете, мы ваших и наших коммунистов могли бы топить в одной речке, которая называется Москва-река… Но слушайте, Липерович! Что же выходит? Ваши коммунисты, вы сами знаете, что они самые пархатые жиды, они вам сейчас в России испортили всякое дело. Мы с вами, Липерович, слава Богу, не первый год друг друга знаем. Так я могу различать, я знаю, что есть Липерович, я знаю, что есть Бронштейн. Так я знаю, что это не одно и то же. Но, как вы думаете, Липерович, те, которые вас так хорошо не знают и так сдавна, они могут различать? Нет, Липерович, они этого не знают, что есть человек и человек, потому я вам даю совет: я вам даю хороший совет, золотой совет. И я, имейте в виду, Липерович, совершенно бескорыстно даю, я эту свою выдумку, большую выдумку, не за деньги вам отдаю, а так вот, потому что, Липерович, я знаю, что вы хороший человек, так я потому вам такой хороший совет хочу давать.