Даниил Краминов - Сумерки в полдень
— Не знаю, что сообщал Лондону ваш сэр Невиль, — сказал немец пренебрежительно, — но знаю, что ультиматум был. И чтобы подкрепить его, ваш посол заказал специальный поезд для отправки всех английских семей домой на случай войны. А вслед за ним такой же поезд готов был заказать и французский посол. Люди стали думать, что война начнется через день или два, и в Берлине началась паника.
Антон, слышавший об этом поезде от Пятова, тогда же напомнил другу, что английский посол лишь повторил шестьдесят лет спустя трюк старого хитреца Дизраэли, который тоже заказывал специальный поезд, чтобы припугнуть своим отъездом партнеров по переговорам на Берлинском конгрессе 1878 года. Тогда этот трюк подействовал, и «Шейлок» — так называли английского премьера его противники — добился своего, заставив русских пойти па уступки.
— Сэр Невиль не делал никакой ультиматум! — горячо возразил Хэмпсон. — И никакой поезд тоже не был!
— Ну как же не было поезда, когда я сам видел, как все английское посольство явилось на вокзал, чтобы проводить уезжающих, — укоризненно проговорил немец и показал толстыми пальцами на свои глаза. — Сам видел вот этими глазами!..
— Весь британски посольство был на вокзал не для этого, — возразил Хэмпсон, начиная волноваться. — Совсем не для этого…
— Ну а для чего же?
— Этот день уезжал домой, на родина, морской атташе Траубридж, — торопливо заговорил Хэмпсон, — и одна семья просила миссис Траубридж взять домой их дети. Поезд был полон доверху, и люди на железной дорога сказали, что можно взять еще один вагон, и наш посольство должен будет платить за все места в этом вагон. Наш посольство взял вагон и спросил другие семьи: кто желает послать детей домой? Потому что зачем платить за пустой вагон? И другие семьи тоже захотел послать детей домой, на родина, и потому почти все британски посольство приехал на вокзал, чтоб сказать своим детям гуд-бай. А что в Берлин паника стал — это не наш вина. Само германски правительство так много кричал о чехословацки опасность, что не только берлински жители, но и министры стали напуганы. Сэр Невиль очень смеялся, когда говорил, как пугался сам Геринг, который любит кричать, что сделает порошком Прага, и Лондон, и Париж, и Москва. Геринг забыл, что тот вечер будут разрушать динамитом старый отель, который мешал большой улица. И когда раздался бум-бум-бах! — это слышали все, — Геринг думал, что чехословацки авиация стала бросать бомбы на Берлин. Он бежал с постель на лестница и кричал во весь глотка: «Эти проклятые чехи начали войну! Начали войну!» И он бежал, чтоб прятаться свой приватный бомбоубежищ, но его остановил старик камердинер и сказал, то это не чехи, а старый отель.
Антон расхохотался, представив себе жирного Геринга, который бежал к убежищу в ночной рубашке: охотники до угроз чаще всего сами бывают трусоваты.
Немец промолчал. Он расплатился за пиво, вылез из-за стола, надменно кивнул соседям и вышел из вагона-ресторана.
После его ухода Антон и его сосед-англичанин почувствовали себя легче и свободнее, словно немец сковывал их взглядом своих холодных светлых глаз. Обменявшись с Антоном несколькими фразами по-английски, Хэмпсон предложил, чтобы каждый из них говорил на родном языке: ведь они понимают друг друга достаточно хорошо, а ограниченное знание языка делает ограниченным и человека. И весь ужин они оживленно разговаривали каждый на своем языке, и лишь изредка Антон бросал английские фразы, когда был уверен в точности их значения и правильности произношения.
В самом конце ужина за стол напротив уселась шумная компания: Елена, переодевшаяся опять в голубое платье, молоденький военный с узко перетянутой талией, весельчак в шелковой косоворотке и красивый черноволосый командир с двумя «шпалами», хотя на вид ему было не больше тридцати лет. Елена пристально посмотрела на Антона, заставив его поклониться ей: все-таки племянница Катиной мачехи, скоро будет и его родственницей. Она улыбнулась и насмешливо спросила:
— Вы не узнаете меня? — Сделала маленькую паузу и добавила: — Прохвессор…
— Узнаю, — пробормотал Антон, моментально покраснев. Он вспомнил Заборье, лес, Серегу Ухватова и простоволосую красивую девушку в выцветшем лыжном костюме, пересекшую им дорогу, невольно подумал о «дурных приметах»: а не собрана ли в них многовековая народная мудрость, — и повторил еще тише и смущеннее: — Узнаю.
Он занялся изучением кофейной гущи на дне своей чашки с таким старанием, словно важнее этого ничего не было. Хэмпсон, потянувшись через стол, положил пальцы на его руку и, когда Антон поднял голову, показал глазами на Елену.
— Ваша знакомая? — прошептал он и, не дожидаясь ответа, восхищенно произнес: — Что за красавица!
Антон украдкой взглянул на соседний стол. Елена слушала красивого командира, не сводя с него сияющих ласковых глаз, и тот, рассказывая ей что-то, блаженно улыбался: да, она могла заворожить мужское сердце и «вскружить голову», как говорила Катя, без малейших усилий.
— Я хочу, чтобы вы познакомили меня с ней, — требовательно прошептал Хэмпсон.
— Только не сейчас, — тихо ответил Антон, опять уставившись в свою чашку. У него просто не хватило бы смелости подняться и сказать Елене: «Разрешите представить вам мистера Хэмпсона…»
— Я хочу сейчас. Завтра ее может уже не оказаться в поезде.
— Не беспокойтесь, она едет до Берлина.
— О, это очень хорошо! — обрадованно произнес Хэмпсон. — Очень!..
Официант подошел к их столику, заслонив собой веселую компанию. Антон торопливо расплатился и тут же ушел, оставив Хэмпсона допивать коньяк и молча любоваться Еленой.
Глава шестая
Вернувшись в свой вагон, Антон включил верхний свет и внимательно рассмотрел себя в зеркальной двери умывальника. Узелок галстука оказался опять сдвинутым набок, он старательно затянул галстук, хотя следовало не прихорашиваться, а немедленно раздеваться и ложиться спать: завтра рано утром ему предстояла встреча с братом. Антон отодвинул занавеску закрывавшую окно, и прижался лицом к стеклу. Черный гребень леса, освещенный луной, четко вырисовывался на фоне звездного неба.
Колеса заскрежетали, и поезд вдруг замедлил бег: показались редкие и слабые станционные огни.
Антон прошел по пустому коридору в тамбур, открыл дверь и, выглянув, увидел: большие, слабо освещенные и потому черные деревья, рядом с ними маленький вокзал, желто светились лишь его окна. На платформе одиноко маячил фонарь, закоптившийся от керосиновой лампы, да неподалеку от него замер железнодорожник с маленьким фонариком в руке.
— Почему остановились? — крикнул кто-то из окна соседнего вагона.
Железнодорожник приподнял фонарик, словно хотел рассмотреть, кто спрашивает, и ответил уклончиво:
— Сейчас отправитесь…
— Но почему остановились? Мы же не должны тут останавливаться!
— Сейчас отправитесь, — повторил железнодорожник и пошел вдоль поезда, покачивая фонариком, скупо освещавшим землю у его ног.
Открыв дверь тамбура с другой стороны, Антон хорошо различил освещенные луной станционные склады и сверкающую полоску реки. На ее берегу деревенская молодежь водила хоровод. Гармонист играл «Барыню», две девушки, приплясывая, пели частушки. Один голос был звонкий, задорный, другой — мягкий, задумчивый, просительный. В нем слышалась жалоба на кого-то сильного и злого, кто отнял милого, без которого «жизнь, как ноченька, темна». Казалось, девушки вели разговор, не слушая друг друга.
«Барыня» оборвалась, и гармонист, пройдясь пальцами по клавишам, заиграл «страдания». Теперь запел мужской голос, умоляя кого-то дать ему силу и терпение в разлуке с родиной и любимой. Едва закончил он, другой голос, сильный, молодой, словно обращаясь к поезду, стоявшему на станции, попросил:
Машинушка, трогай, трогай
Столбовой, большой дорогой!..
Будто вняв этому тоскливому призыву, долетевшему через реку, поезд тронулся, и тягучие «страдания» приблизились к Антону, сделались громче, слышнее, а потом стали удаляться, затихая, и вскоре исчезли совсем, заглушенные перестуком колес.
Тревожное и тоскливое чувство овладело Антоном: ведь он расстался с Москвой, с друзьями, родными, и «машинушка» увозила его все дальше на запад. Но почему и о чем тосковали эти молодые ребята, о какой разлуке они пели? Кто гнал их из родной деревни? Куда? Зачем? Неужели и здесь люди предчувствовали скорую беду, и это предчувствие, как уверял его друг Федор Бахчин, отражалось в частушках и «страданиях»? Антон недоверчиво посмеивался, когда Федор, с которым он встретился недавно в родной деревне Большанке, говорил, будто эта «деревенская поэзия» злободневна, как газеты, и отражает жизнь не хуже, чем пресса.