Юрген Хабермас - Расколотый Запад
Мне кажется, интенсивность обсуждения в самой Германии все-таки не спадает, во всяком случае в средствах массовой информации и в публичных дискуссиях. Вместе с увеличивающейся исторической дистанцией изменились две вещи. Первое — рутинный ряд послабление-подавление, при помощи которого общественность из лучших побуждений реагировала до сих пор на мнения правых. Только благодаря созданному неформально, но действенному барьеру между официально разрешенной публичной риторикой, с одной стороны, и приватно выражаемыми предрассудками — с другой, на протяжении десятилетий шли процессы реальной либерализации политического мышления [немецкого] народа. В случае с Хохманом механизм «послабление-подавление» еще раз сработал. Но через три поколения после Освенцима политический запрет на роковой политический менталитет должен быть признан; причем без определенных искусственных, в целях воспитания народа поддерживаемых перепадов между публичным и неформальным мнением.
Этот вызов более или менее случайно совпадает с другим феноменом, который вы совершенно верно описываете. После войны немцы не могли публично оплакивать своих мертвых. Их смерть исторически связана с деяниями преступного режима, поддержанного массами населения. В этих особых обстоятельствах мы порвали с укорененной в XIX веке культурой памятников воинам и строим вместо них памятник жертвам, убитым немцами. Я поддерживал эту установку, но мне было ясно, что эти усилия не пройдут бесследно. Наверстывать публичный траур по убитым на войне — неестественно, даже небезопасно. Память не должна культивировать коллективный нарциссизм и неприятие других.
Как повлияло на изменение исторического сознания окончание «холодной войны» и воссоединение Германии? Теперь Германия стала суверенной и уверенной в себе.
Народы обоих государств за эти 40 лет жизни врозь оказались дальше друг от друга, чем ожидалось. Воссоединение привело к ментальным трансформациям. В 1992–1993 годах горели общежития для эмигрантов, и интеллектуальные правые, которых до тех пор не было, проводили кампанию ревизионизма под лозунгом «Уверенная в себе нация». Но эта опасность националистического отклонения исчезла самое позднее 8 мая 1995 года, когда массы немецкого населения (вопреки историческому опыту тогдашних современников) признали капитуляцию 8 мая 1945 г. как «день освобождения». Я, впрочем, был тогда в Варшаве. Помню, как трудно мне было ощущать себя немцем в Польше в этот день пятидесятилетия [капитуляции Германии]. И кроме всего прочего, я должен был открывать заседание.
Социолог Гаральд Вельцер провел исследование семейной памяти немцев о национал-социализме. Нынешние немцы довольно хорошо информированы об ужасах нацистского режима. Но в подавляющем большинстве они исключают, что их собственные родственники могли иметь какое-то отношение к преступлениям нацизма. Две трети опрошенных сообщили, что их родители или деды на войне были больше заняты рытьем рвов и траншей. Только один процент опрошенных не исключает, что их родные непосредственно участвовали в преступлениях нацизма. Какие выводы следуют из этого для характеристики исторического сознания?
Поколение 1968 года упрекали в том, что, споря с отцами, они были слишком недоверчивыми и подозрительными. Я не хочу оспаривать преобладающую тенденцию в описании историй собственных семей [немцев]. Тем не менее участие в преступлениях нацизма ложится грузом и на других немцев. Возможно, этот анонимный перенос вины — цена за изменение менталитета следующих поколений.
Нет ли опасности в том, что ответственность за время нацизма возлагается на малочисленную нацистскую клику? Не станут ли будущие поколения в конце концов совсем отрицать ответственность немецкого народа за собственную историю?
Я не хочу оправдывать ни искажений, ни вытеснений. Но психологический механизм отделения в каждом конкретном случае истории собственной семьи от криминальных событий необязательно приводит в целом к такому толкованию нацистской истории, которое предполагает одобрение режима или даже умаление преступлений множества его «услужливых помощников». В конкретном описании новейшей истории, в политической просветительской работе господствовавшая в 50-е годы тенденция — переложить ответственность на руководящую клику и тем самым снять обвинение с народа — преодолена. Однако никто не может предсказать, как будет развиваться в перспективе политический менталитет Германии.
В Польше с озабоченностью воспринимают идею создания «Центра против изгнания», инициированную Эрикой Штайнбах из «Союза изгнанных» и поддержанную многими представителями политических и интеллектуальных кругов. Политические партии в Польше с редким единодушием отвергают эту идею. И интеллектуалы, и публичные фигуры — Лешек Колаковский, Марек Эдельман или Владислав Бартошевский выступают против. Обоснованны ли польские опасения?
Да, план создания такого Центра в Берлине исторически недальновиден, политически глуп и бездушен; но, прежде всего, он непродуман. Кто-то разделяет иллюзию о том, что памятник уничтоженным европейским евреям в Берлине (это мужская фигура из железа) может способствовать «примирению». Однако именно этот памятник жертвам трагических событий свидетельствует о разрыве с этноцентризмом, характерным для фатальной традиции исключительного культа жертв, принесенных собственной нацией. Серьезную проблему изгнанничества следует разрабатывать в европейском измерении, нужно представлять всю ее сложность. А что касается местоположения, то в данном ракурсе скорее приходит на ум Бреслау [теперь Вроцлав], чем Берлин.
Я понимаю польские опасения касательно возрождения прежнего менталитета в Германии. Я их разделял вплоть до начала 80-х годов. Но сегодня я не вижу никаких драматических признаков, указывающих на возврат к старому. Красно-зеленое правительство стремится реагировать более объективно, но не забывая об истории. В этом отношении поляки вряд ли могут пожелать более скрупулезного в этих делах министра иностранных дел, чем Йошка Фишер.
Как вы охарактеризуете проблему антисемитизма в Германии? Есть ли связь между антисемитизмом, антисионизмом и антиамериканизмом?
Да, такая идеологическая связь характерна для радикального национализма, который внес решающий вклад в крушение Веймарской республики. Антиамериканизм в Германии всегда был связан с самыми реакционными движениями; он и сегодня служит «неисправимым» ширмой для антисемитизма. Но, с другой стороны, страх перед этим историческим комплексом заслоняет актуальную дискуссию; это объясняет, почему обоснованный протест против иракской войны и справедливая критика правительства Шарона часто воспринимаются с ошибочным подозрением. Еще одно обстоятельство. Многие еврейские граждане поселились в ФРГ, полагаясь в конечном счете на защиту со стороны США. Поэтому поляризация по поводу иракской войны произвела раскол в либеральном лагере между еврейскими и нееврейскими немцами. Мы должны ясно понимать, что антисемитизм в ФРГ означает нечто другое (и зачастую резче артикулированное), чем антисемитизм в других странах.
Нужны ли Германии дебаты о патриотизме, востребовано ли новое определение этого понятия?
Это предложение госпожи Меркель я считаю, с позволения сказать, чепухой. Но после того как больше не станет свидетелей времени, должна неизбежно измениться и сама манера обращения с внушающими страх событиями нашего недавнего прошлого.
Вы говорите о конституционном патриотизме. Что означает это в европейском контексте?
Национальное сознание не сваливается с неба. Оно закрепило довольно абстрактную форму солидарности между чужими людьми. Поляки готовы приносить жертвы за поляков, немцы — за немцев, несмотря на то что они никогда в жизни не видели этих других (Anderen) [соотечественников]. Государственно-гражданская солидарность, преодолевающая локальные и династические границы, не есть нечто природное, естественное, она формируется лишь вместе с национальным государством. Сегодня объединение Европы заставляет нас преодолевать национальную ограниченность. Без расширения государственно-гражданской солидарности за национальные границы нет возможности запустить процессы распределения обязанностей внутри супранациональной общности из 25 государств. Такому — пусть даже временному — распределению учатся сегодня новые вступающие страны, как раньше этому учились, например, Ирландия, Греция и Португалия.
В Брюсселе главам государств не удалось утвердить Конституцию ЕС. Может быть, Европа, расширяясь, становится слишком многообразной, а поспешный германо-французский тандем контрпродуктивен для объединения всего континента в целом?