KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Образовательная литература » Дитер Томэ - Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография

Дитер Томэ - Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Дитер Томэ, "Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Подобно тому как Фуко замечает по поводу Пауля Клее, что ему удается сделать в произведении видимыми сами «жесты» и «акты» живописной или графической работы,[657] он сам стремится при философствовании помнить о том, что это акт, движение, осуществление, действо. Поэтому так трогает его отказ от я, которое в определенной степени держится за это присутствие и делает все, чтобы его продлить. В великолепной, отточенной формулировке отказа от того, чтобы стать «узником <…> собственной идентичности»,[658] Фуко заявляет в 1975 году: «Я счастлив со своей жизнью, но не очень с самим собой».[659]

Фуко отвергает образ автора, который стоит на пьедестале, делает веские заявления и купается в собственном престиже.[660] Статью «Что такое автор?» следует понимать как отказ от такого рода присутствия, которое ставит автора под ложную «априорную защиту».[661] И соответственно интервью «Замаскированный философ», в котором Фуко сохраняет анонимность, можно истолковать как парадоксальное выступление в пользу другого присутствия. Оно должно стоять под знаком движения, перехода, эксперимента и совпадает с фуколдианским пониманием модерна как «установки» на сиюминутность, актуальность или присутствие духа, интеллектуальную реактивность:

Модерновость (modernité) отличается от моды, которая только следует за временем; модерновость – это отношение, позволяющее уловить «героическое» в настоящем моменте; это не чувство преходящего настоящего, а желание «героизировать» настоящее.[662]

Отказать экспериментатору в его собственной жизни, видеть в нем только генератора текстов было бы воистину ложной абстракцией. Речь же всегда идет о «философии как жизни», о «философской жизни».[663] Уже по одному краткому провокационному замечанию становится ясно, что Фуко связывает теорию субъекта как порогового существа не только с актом, с действительностью письма, но и самым решительным образом – со своей собственной личностью. Это замечание таково: «Быть гомосексуалом значит быть в становлении».[664] Фуко имеет в виду, что именно в силу своего несоответствия общественной нормальности (и дарвинистской запрограммированности) гомосексуальность особенно располагает к преобразованиям и изобретениям новых форм. Так одно краткое замечание фокусирует тезис о человеке как о пороговом существе на собственную жизнь Фуко.

Невольно ловишь себя на вопросе, не отстаивал ли Фуко тезис о пороговом существе именно в силу особой предрасположенности своей сексуальной ориентации; некоторые – например, биограф Джеймс Миллер[665] – не устояли перед соблазном такого редукционизма. И все же суть фуколдианской теории «становления», или порогового существа, не в том, чтобы принять сторону какого-либо определенного образа жизни. Здесь полезно различать разные «тона»,[666] или дискурсивные регистры. Если Фуко говорит, с одной стороны, о философии как «движении» и, с другой – о гомосексуальности как «становлении», то из этого еще не следует, что философ должен быть гомосексуалом, а гомосексуал должен философствовать.

Самым богатым источником представлений о пороговых переживаниях по отношению к письму является не так давно опубликованная беседа с Клодом Бонфуа 1968 года. Фуко здесь изъявляет очевидную готовность – вопреки своему многократно заявленному безразличию к биографии автора – увязать свое письмо с «нитью своей жизни».[667] Мы выделим из этой беседы пять основных идей.

Фуко дистанцируется, во-первых, от распространенной в современной литературе со времен Малларме[668] абсолютизации языка как письма:

Определенным образом это письмо было тогда монументом бытию языка. Что касается моего собственного восприятия, я должен признаться, что мне письмо таким вовсе не предстало. По отношению к письму я всегда испытывал почти моральное недоверие.[669]

Истоки своей настороженности по отношению к абсолютизированию языка Фуко видит в презрении к далекому от мира, несерьезному языку, к риторической «пустопорожности», презрении, доставшемся ему от отца: «в конце концов, я ведь сын хирурга».[670] Ему от отца была завещана, как он считает, враждебность к духу, свойственная тем, кто придерживается реальности, кто не «говорит», но пашет, ткет, шьет или (хирургически) вмешивается. Весьма правдоподобно, что именно это семейное наследие обусловило прошедшую через всю жизнь Фуко склонность к практическому и политическому вмешательству. Но он настаивает и на том, что письмо тоже может считаться полноценной, реальной и жизненно важной деятельностью: «Мой проект состоит в том, чтобы говорить вещи».[671]

Тем самым Фуко осуществляет, во-вторых, реабилитацию языка, восстает против его низведения, практиковавшегося в отчем доме: «Дискурсы – это не просто прозрачные пленки, через которые мы смотрим на вещи <…>. У дискурса есть собственная консистенция, своя сила, своя плотность, свое функционирование».[672]

Такой дискурс – это не то, чему себя можно просто предоставить в собственном письме, или то, что тебя ловит и удерживает. Поэтому, в-третьих, Фуко в беседе с Бонфуа – в других местах – подчеркивает акт, актуальность письма, в котором, в частности, реализуется собственная становящаяся самость Фуко.

Писать означает в основном начать работу, благодаря которой и в результате которой я для себя смогу найти что-то, что вначале не видел. <…> То, что я хочу показать, я сначала показываю в движении письма, как если бы письмо заключалось в том, чтобы диагностировать, что же я хотел сказать в тот момент, когда начал писать?[673]

Однако здесь происходит поворот, который можно охарактеризовать как расколдовывание этого становления. В конце концов, в языке не все текуче, и дело обстоит не так, чтобы инертность, предписанность языка можно было просто «стряхнуть» в творческом акте письма. Фуко описывает движение собственного письма как опыт свободы, в которой язык, как он метафорически выражается, становится «бархатным» и в которой ему дозволяется «в каждый миг выбирать те выражения, которые я хочу употреблять».[674] Но этот опыт дается ему только через сурово ему предъявляемую предпосылку: он должен подчинить себя материалу, с которым работает. Было бы абсурдным делать вид, будто через письмо можешь оживить то, о чем пишешь. Скорее, ты сталкиваешься с податливостью, отсутствием сопротивления. Фуко видит в этом некоторую форму безжизненности или смерти:

Письмо для меня связано со смертью <…>, и даже, может быть, в первую очередь со смертью других <…>. Я говорю каким-то образом над трупом других. Признаюсь, что я их смерть немного постулирую. Когда я говорю, я нахожусь в положении патологоанатома, предпринимающего аутопсию.

Собственное письмо, собственное движение дается только ценой обездвиживания того, о чем пишешь. Это отношение к предмету Фуко возводит опять-таки к детству. (Пространные части упоминаемого здесь интервью с Бонфуа удивительно напоминают классический фрейдистский самоанализ.) Если обращение Фуко к письму, которое произошло, как он считает, примерно в 30-летнем возрасте, было определенным восстанием против собственного происхождения, а значит, и первым самопреодолением, то именно свое происхождение Фуко берет себе в образцы для письма. Уклонение и следование пересекаются. Эти отношения разрабатываются и исследуются Фуко с точностью и беспощадностью скальпеля.

Из скальпеля я сделал перо <…>. Думаю, что остался абсолютно верен моему наследию, поскольку, как и отец и дед, хочу ставить диагнозы. Только в отличие от них – здесь я с ними расхожусь и даже оборачиваюсь против них, – я ставлю эти диагнозы исходя из письма, я хочу их ставить в этой материи дискурса, которой врачи обычно не дают слова.[675]

Жизненная история Фуко удивительно напоминает историю другого сына хирурга и его пути к письму – ту, которую рассказал любимый враг Фуко, Жан-Поль Сартр о Флобере.[676] Одновременно становится понятным, почему многие книги Фуко помещены в «медицинскую среду»: «Возможно, способ медицинского познания не оставлял меня в покое потому, что он был присущ жесту моего письма».[677]

Значит ли это, что пишущему остается нерешительно взирать на столкновение между жизненностью собственного письма и мертвенностью своего предмета? Нет, скорее, происходит расколдовывание всякой формы движения, действия, становления, происходящей на письме. Оно происходит только на письме. Так, в-пятых, акт, актуальность письма ускоряются, подстегиваются опытом смерти:

Человек пишет и для того, чтобы не иметь лица, чтобы зарыть самого себя под собственное письмо. Человек пишет, чтобы жизнь, которая кружится вокруг листа, рядом, вне, вдали, эта жизнь, невеселая, скучная, полная забот, где он зависит от других, – чтобы она оказалась впитанной, поглощенной этим маленьким бумажным квадратиком, который лежит вот тут перед глазами и которым мы вольны распоряжаться. <…> Но чтобы кипящую жизнь впитала неподвижная горстка букв – это никогда не удается. Жизнь все равно опять начинается вне бумаги.[678]

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*