Георг фон Вальвиц - Мистер Смит и рай земной. Изобретение благосостояния
В 1726 году Вольтера вдруг выбила из седла одна история, которую рассказывают часто и в разных вариантах. Спусковым крючком послужило острое замечание в сторону уже упомянутого шевалье де Роган-Шабо, тщеславного и глуповатого отпрыска одного из важнейших семейств Франции, который приблизительно так же вошёл в историю эпохи Просвещения, как Понтий Пилат в Символ веры. Роган высокомерно спросил честолюбивого поэта, как же его фамилия – Аруэ или Вольтер? Тот не полез в карман за злобным ответом и сказал, что как бы его ни звали, честь своего имени он способен защитить. Юмор редко бывает независим от социального статуса, и это замечание оказалось слишком дерзким для эпохи обывательского представления о чести, когда в таких семействах, как Роганы, гордость своим прошлым была самым важным делом. Шевалье рассвирепел и задумал отомстить. При этом ему не пришло в голову ничего оригинального, и при следующей встрече, после представления в театре Комеди Франсез, в гримёрной знаменитой актрисы Адриенны Лекуврёр, он просто повторил свой вопрос. Вольтер отразил его вопрос замечанием: «Шевалье уже получил свой ответ». Тут Роган хотел побить Вольтера, но у Лекуврёр хватило присутствия духа упасть в обморок, и афера вновь была отложена на потом.
Роган перешёл на следующую ступень эскалации, опять же лишённую остроумия, зато эффективную. Несколько дней спустя Вольтер был приглашён на ужин к герцогу Сюлли, своему другу и почитателю. Во время ужина – человеку и тогда хотелось быть постоянно доступным – Вольтера попросили выйти, чтобы лично принять сообщение посыльного. Но перед домом стоял не посыльный, а подручные шевалье, которые тут и довершили то, что их господин чуть было не осуществил прежде своими руками. Поколотили Вольтера. Роган сидел в карете, смотрел на происходящее и давал указания. Должно быть, он приказал, чтобы голова Вольтера не пострадала, ведь она могла пригодиться для дальнейших забав.
– Какой добрый господин! – восклицали зрители, привлечённые этим спектаклем.
Побитый и униженный, Вольтер вернулся к своим гостеприимным хозяевам, которые, однако, ничего не пожелали знать о случившемся. Если писака вступает в спор с одним из важных людей страны, – таков был холодный ответ Сюлли, – он должен быть готов к последствиям и не вправе ожидать, что найдёт поддержку среди людей, по статусу равных обидчику.
К своей ярости Вольтер обнаружил, что всё парижское общество находит реакцию Рогана совершенно нормальной и понятной и никто не хочет за него вступиться. Итак, ему пришлось помогать себе самому и брать уроки фехтования, чтобы вызвать своего врага на дуэль. Но это было более чем некстати, так как не только дуэли, но и вызовы были запрещены. Так Вольтер угодил в Бастилию, одну из уютных тюрем, в которой он уже хорошо ориентировался. Именно там он сочинил своего прославленного «Эдипа», когда десять лет назад был посажен за свою сатиру на регента Филиппа Орлеанского. На сей раз преступление было не так велико, а Вольтер уже был знаменитым поэтом, так что через несколько недель его выпустили на волю с обязательством покинуть страну. Беспомощный и утративший иллюзии относительно Франции и ее высшего общества Вольтер в 1726 году отправился в Англию. Для французского Просвещения и экономики это путешествие стало поворотным моментом, а для монархии одним из важнейших гвоздей в крышку её гроба – о чём в тот момент не могли догадываться ни Вольтер, ни Роган.
В Англии Вольтер обнаружил, что вопреки ожиданиям он оказался без средств. Банкир, на вексель которого он рассчитывал в Лондоне, обанкротился, и его бумаги потеряли ценность. Вольтер был болен, одинок и впал в отчаяние. «Я был в городе, где никого не знал <…> В столь жалком состоянии у меня не было мужества обратиться в наше посольство. Никогда я не был так несчастлив; но такова была моя судьба: испытать все беды». Благодаря какому-то – ныне уже не восстановимому – повороту судьбы он был принят у известного Эверарда Фокенера, одного из самых интересных коммерсантов своего времени, позднее посланника в Константинополе, затем шефа Британской почты и, наконец, в возрасте 53 лет, зятем генерала Черчилля, племянника герцога Мальборо. Там Вольтер вновь – после всех унижений – обрёл свое чувство юмора. Но в первую очередь он научился – что было бы невозможным во Франции – уважать коммерсанта и даже восхищаться им.
До сих пор он смотрел на этот класс свысока, как это было принято тогда среди французских аристократов. Государство нуждалось в предпринимателях, ибо они были теми, кто в конечном счёте организует торговлю и производит товары, а эти товары только и делают жизнь приятной. Они были так же необходимы, как крестьяне, ремесленники или чиновники, но их, однако, поначалу не воспринимали всерьёз как людей, как личности. Жизнь коммерсантов была в глазах Вольтера пошлой, лишённой утончённости, экстравагантности и остроумия. Она проходила в конторах, а не в замках или на какой-либо сопоставимой с замками сцене. Никакой поэт, и уж никак не с амбициями Вольтера, не пришёл бы к мысли добровольно искать общества коммерсантов или предпринимателей. Только крайняя нужда заставила Вольтера завести знакомство с Эверардом Фокенером.
Пребывания за границей, если они плохо подготовлены, чреваты неожиданностями. Вот и Вольтер – после того, как заново обрёл равновесие под защитой Фокенера, – поначалу не переставал удивляться. Он знакомился со страной, которая во всех политических и социальных аспектах намного опережала его родину, что Вольтер до сих пор считал решительно невозможным. Свои наблюдения он обобщил в книге, которую составил как собрание «Философских писем». Адресатом этих писем были оставшиеся на родине соотечественники, которые пребывали в твёрдом убеждении, что Франция и французская культура – это вершина цивилизации, на которую можно лишь с завистью взирать и у которой остальной мир может лишь подсмотреть и что-то – чтобы не сказать всё – перенять для себя. В «Философских письмах» Вольтер видел всё ровно наоборот. Франция отсталая, окостеневшая и обедневшая страна – как в духовном, так и в финансовом смысле. Англия устремлена в будущее, динамична и стала – незаметно для французов – могущественной. Придворный штат, может быть, и не дотягивал до уровня версальского, да и зачем? В расчёт принимались только политические и экономические основы, на которых зиждется общество. Во Франции они были прогнившими, а в Англии почти идеальными. Наглядно описать это для французов и было намерением Вольтера.
Власть церкви в Англии, как описано в этих письмах, заметно сократилась после многолетних религиозных войн, которые велись с большим ожесточением. Воцарилась религиозная терпимость, какой, если вспомнить масштаб власти католической церкви во Франции, можно было только удивляться и радоваться: «Англия – страна сект: Multae sunt mansiones in domo patris mei[2]. Англичанин – человек свободный – отправляется на небо тем путем, какой он сам себе избирает»[3]. Это государство пыталось улаживать свои дела без вмешательства духовенства. «Если бы в Англии была только одна религия, следовало бы опасаться ее деспотизма; если бы их было две, представители каждой перерезали бы друг другу горло; но их там тридцать, а потому они живут в благодатном мире»[4]. Общество в Англии было открытым и плюралистичным. Каждый мог быть счастлив на свой лад. В глазах Вольтера это было основой цивилизованного общества, которого Франции так болезненно (для стороннего наблюдателя) недоставало.
Вольтеру не надо было уезжать в Англию, чтобы отречься от религии. Церковь с незапамятных времён была излюбленной целью его острот. То, с чем он впервые познакомился там, – это с благотворной ролью, какую играли торговцы, коммерсанты и предприниматели. «Если вы придете на лондонскую биржу – место, более респектабельное, чем многие королевские дворы, – вы увидите скопление представителей всех народов, собравшихся там ради пользы людей: здесь иудеи, магометане и христиане общаются друг с другом так, как если бы они принадлежали одной религии, и называют “неверными” лишь тех, кто объявляет себя банкротом; здесь просвитерианин доверяется анабаптисту и англичанин верит на слово квакеру. Уходя с этих свободных, мирных собраний, одни отправляются в синагогу, другие – выпить, этот собирается дать себя окунуть в глубокий чан во имя отца и сына и святого духа, тот устраивает обрезание крайней плоти своему сыну и позволяет бормотать над ним еврейские слова, которых он и сам-то не понимает; иные идут в свою церковь со своими шляпами на головах, чтобы дождаться там божественного вдохновения, – и все без исключения довольны»[5]. Биржа занимала и примиряла людей, которые обычно – хотя бы и по старой привычке – вцеплялись бы друг другу в горло. Торговля социализировала их настолько, насколько никогда не удавалось религии, как ни проповедовала она мир и любовь к ближнему. На рынке никто не призывал людей к братству, однако оно было неизбежным следствием.