Огюстен Кошен - Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции)
210
не читаны; из мемуаров, где есть столько других фактов; из монографий, написанных о другом; из архивных карточек, наконец, где они дремали в течение ста лет; Тэн собирает их повсюду — вот и весь его метод; классифицирует их по «психологическим» семействам — вот и вся его система; сжато и энергично излагает их, и это, в основном, за исключением нескольких ослепительных вспышек ярости, — все его красноречие; и бросает их публике такими, какие они есть в истории, к изумлению читателей и к великому прискорбию сторонников защитительной истории, которую они поражают, как булыжники — хрупкий прибор.
В подобном случае остается лишь одно: любой ценой извлечь и раздробить этот камень. Это нельзя стерпеть, как патетические проклятия, как горестные оговорки какого-нибудь либерального историка, это нельзя незаметно отправить в мусорную корзину, как находки какого-нибудь провинциального ученого. Надо прибегнуть к крутым мерам — и г-н Олар посвящает себя этому. Он взял мотыгу и заступ и принялся за дело, проверяя и опровергая факт за фактом, — и само это отчаянное решение уже доказывает значительность затронутых интересов: ибо надо признать, что сам по себе этот прием достоин сожаления и как будто пытается привить у нас, после трехсотлетней эпохи учтивости, несколько грубые нравы немецких гуманистов XV века. Если бы ему стали подражать, он бы мог попытаться остановить исторический прогресс. Надо ли говорить, что эта исключительно негативная критика абсолютно бесплодна, что историческая истина ничего не выигрывает от подсчета ошибок историков и что единственный способ успешно опровергнуть чужое творение — это написать лучше?
211
Но, в конце концов, эта книга не есть, как часто говорят, проявление чьей-то единичной злобы; это не случай, не «происшествие» в историко-революционной науке. Это работа скорее некоей школы и некоей позиции, чем одного человека; она должна была появиться и появилась в свое время, означая апогей кризиса, который средние дарования продлили бы еще на долгое время и который гений Тэна ускорил, разрушив возведенное с таким трудом здание защиты и одновременно похоронив под ним старый психологический метод. Вот что — какова бы ни была, впрочем, ценность книги г-на Олара, — придает интерес и важность его начинанию.
10. Дилемма
Таким образом, вопрос остается открытым, а проблема — нерешенной: с одной стороны, объяснение, которое держится лишь на умолчаниях и преуменьшениях; с другой стороны, факты, тем менее поддающиеся объяснению, чем больше их узнают. Надо выбирать между правдоподобием и правдой — такова дилемма, которую работы последних двадцати лет довели до крайности.
С одной стороны, действительно, школа защиты, со своими последними приверженцами, г.г. Оларом, Сеньобосом, Шассеном, Робине и т. д., наконец, решилась работать с текстами — это полезная работа, которая открывает нам подлинное содержание этого направления, но тем самым лишает его последних признаков объективности. С другой стороны, эрудиция соизволила выйти за пределы
212
своей обычной области — средневековья, чтобы заняться Революцией, с большой пользой для эмпирической истории и, нужно сказать, к чести Тэна: ибо если она многое добавила к его доказательствам, то не изменила его рамок. Они противостоят лавине новых фактов, которую обрушила на них работа конца века. Их сводки, их исследования остаются верными в общих чертах, и, как в какой-нибудь настоящей естественнонаучной классификации, новые экземпляры сами занимают в ней положенные места. Но, в конце концов, если эти рамки и не устарели, то они все же недостаточны и не выходят за пределы описательной истории; и это накопление доказательств и фактов только больше сгущает тайну, остающуюся в глубинах труда Тэна и вообще любого добросовестного эмпирического труда по истории.
Увидим ли мы конец этого кризиса? Я думаю, что да, но с двумя условиями: первое состоит в том, что нужно остерегаться бича всякой предвзятости — негодования. Обычная история ведет к объяснению, а история Революции, в девяти случаях из десяти, — к приговору. Она, без сомнения, честная — я говорю, по крайней мере, лишь о первой, — но нет и менее любопытных историй, более охотно останавливающихся на абсурде: не понимать — это еще один способ осуждать. Революционные акты — это камни позора, которые одни прикрывают с сыновней почтительностью, а другие выставляют с суровостью судей, но которые никто и не думает рассмотреть с точки зрения ученого.
И это очень жаль, потому что они заслуживают такого труда. Очевидно, что если бы три последних месяца Террора, например май, июнь и июль, 1794 г. не были, к несчастью, самыми отвратительными в
213
нашей истории, они в ней были бы самыми интересными. Тогда, действительно, был предпринят нравственный, политический и социальный эксперимент, поистине уникальный за многие века. Таинственные глубины человеческой души, под действием мало известных пока причин, произвели тогда на свет беспримерные до той поры поступки, чувства и типы. За те семь тысяч лет, что существуют люди, воюют и убивают друг друга, я не думаю, чтобы за это принимались таким образом. Я говорю не столько о вдохновителях «перманентной Варфоломеевской ночи», что важно само по себе, — сколько об образе их действий. Но, чтобы удивляться, надо сохранять хладнокровие; а как не потерять его при виде таких гнусных дел, как процесс над королевой, таких извращенных, как судебные убийства, повсеместное доносительство, и все позорные обычаи периода Великого страха? Однако в этом можно преуспеть, если понять автоматизм законов социальной машины, если увидеть, какому отбору, какой усиленной обработке подвергается «голосующий материал», который туда входит, и что эти нечеловеческие существа, всякие Шалье, Мараты, Каррье — лишь механические произведения коллективной работы. Тогда и нельзя будет допустить этой ошибки и мерить одной мерой социальный продукт и человеческое существо; тогда будет видно, что здесь можно понять больше, чем кажется, о большем также сожалеть — и меньше проклинать.
Второе условие — критика должна наконец избавить нас от революционного фетиша — Народа; она должна вернуть его политике, как Провидение — теологии, и отвести защитительной истории подобающее ей место в музее религиозных мифов, откуда ей не стоит выходить. Если наши историки
214
еще не сделали этого, то потому, что антропоморфический народ по сравнению с антропоморфическим Провидением моложе и кажется более правдоподобным. Он внушал почтение еще с тех времен, когда плохо различали, с изнанки «принципов», работу социальной машины и законы практической демократии. Тэн и г-н Олар — историки именно того времени, историки старого режима.
Но для нашего поколения это уже не оправдание. В течение десяти лет оно видело, как создавался новый режим, фактически и юридически; оно видело, при правлении «блока», как вслед за борьбой партий последовала тирания одного общества, как парламентские обычаи были заменены работой политической машины. Оно видело, как показная, на словах, мораль прессы и философских трибун — Справедливость, Правда, Совесть и т. д. — вступала в противоборство с реальной моралью. И теперь большая работа приближается к концу. На место отживающих сил морали приходит, чтобы поддержать государственное тело, один лишь социальный механизм, который его сжимает и чей роковой закон ему теперь придется испытать. Мы одной ногой уже попали в колеса. Первая социальная генерация — коренное масонство — уже попадает в немилость, между лояльностью, на которую оно больше не имеет права ссылаться, и предвыборными обещаниями следующей генерации — политическим синдикализмом, которому оно не имеет права противоречить. Это первый этап; их будет еще очень много.
Будем, по крайней мере, надеяться, что это поколение воспользуется дорого приобретенным опытом, чтобы понять наконец то, чему оно не может помешать. Тогда кончится кризис революционной истории.
215
И тогда обоим нашим историкам воздадут должное (можно даже предсказать, как мне кажется, в каком направлении) и каждый из них будет оценен завтрашними учеными, и именно за то, за что порицают сегодняшние.
Тэну будут благодарны за неуступчивую искренность, которая заставила его держать это пари: утверждать неправдоподобное, разрушать уже принятые объяснения, не имея возможности найти им замену, отказаться от ложных доводов, не располагая истинными, — вызов правды здравому смыслу, чьи недавние нападки в достаточной мере подтверждают его отвагу. А она, конечно, была нужна, чтобы так рисковать, в одиночку и наугад, доверившись текстам и фактам, в таком удалении от основной массы общепринятых идей. Но в конце концов Тэн удержал свои позиции; он даже оказался не одинок: появилось исследование Острогорского, мощно утверждающее свою позицию. Более того, скачок в развитии социальных теорий придает работе Тэна такой смысл и такую важность, о которых он сам почти не подозревал. Если он и не основал нового метода, то, в конечном счете, проложил для него дорогу. Ведь было гораздо труднее порвать с общепринятыми правдоподобными объяснениями; чем объяснить фактическое неправдоподобие, труднее поставить эту проблему, чем решить ее. Его усилие останется примером свободы духа и интеллектуальной порядочности, а его труд — образцом искренней истории.