Огюстен Кошен - Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции)
В системе защиты есть две роли, принесенные в жертву, два патриота, достойных сожаления, ибо их ремесло — точность и правда: это судья и историк.
Мы знаем, по опыту этих последних лет, каким испытанием является процесс республиканской защиты для судьи, которому приходится иметь дело с пустыми досье и тяжкими обвинениями, с криками невинно заключенных и приказами «владыки». Его предшественники в ту великую эпоху знавали и другие тревоги. По правде говоря, закон много для них делал при так называемом режиме «судебных убийств», который отменял обжалование (17 авг. 1792 г.), доказательство (17 сент. 1793 г.) и защиту (22 прериаля II года). Однако, несмотря на такие большие поблажки, задача все еще трудна. У Малого
199
Народа это общее место — высмеивать скрупулезность и медлительность своих судей. Действительно, какая разница между желаниями, ожиданиями и реальностью! Марат требует 170 000 голов; Колло — от 12 до 15 миллионов; Гюфруа считает, что во Франции было бы достаточно 5 миллионов жителей[123] и т. д., — это, честно говоря, шутки газетчиков; но государственные деятели тоже требовательны: Мэнье оценивает число арестованных провансальцев в 9—15 тысяч, его секретарь Лавинь число тех, кому надо отрубить голову, — в 9—10 тысяч, и оба они представляют в Комитет общественного спасения одно и то же основание для введения революционного трибунала на местах: ведь чтобы привести в Париж 15 000 пленников, понадобится целая армия, масса продовольствия, придется организовать этапы, а это большая и ненужная трата людей и денег[124].
Комитет соглашается с этими доводами и назначает комиссию Оранжа. Но вот беда: ей удается казнить лишь по 40 человек в день самое большее, всего же получилось 332, за 44 сеанса. Даже в Париже Фукье преуспел не больше: он рад, что достиг цифры в 450 голов за декаду.
Судей и присяжных уже не хватает. Среди них есть такие, которых гильотинируют как умеренных; другие сходят с ума; третьи перед судебным заседанием напиваются; даже Фукье нервничает, ему кажется, что воды Сены стали красного цвета; и,
200
однако, крайне необходимо поддерживать тяжелый труд защиты.
Тогда в помощь себе придумывают разные любопытные приемы, например «наседку»[125]: «наседка» — это агент, постоянно живущий среди узников, чтобы схватывать на лету и при необходимости провоцировать их на слова, жесты, которые приведут их на эшафот. Есть также «прививка», заключающаяся в том, что в какую-либо тюрьму переводят узника из другой, где уже был заговор: и с этого момента малейшая жалоба, мельчайший симптом становятся сигналом бунта, ответвлением того заговора, а самый маленький перочинный ножик — вещественным доказательством. Имеются и другие средства — например, усердие какого-нибудь патриота-надзирателя, как Берне в Люксембурге, который умеет всяческими издевательствами вывести из себя заключенных, — а остальное берет на себя «наседка».
Однако есть и такие безнадежно терпеливые тюрьмы, где не желают составлять заговоры, например Сен-Лазар. Тогда патриоты забегают вперед, «наседка» перепиливает прут решетки, предлагает план бегства и составляет список. В его доносе, конечно, имеются кое-какие неувязки: например, получается, что в числе прочих беглецов, перебравшихся по одной доске, перекинутой над проулком, на высоте 25 футов над землей, была настоятельница Монмартрского монастыря, семидесяти двух лет, и мадам де Мерсен, у которой обе ноги были разбиты параличом. Но это не имеет никакого значения: обе они были приговорены и отправлены на эшафот. Этот заговор дал три партии
201
жертв, в 25, 26 и 27 голов: так погибли Шенье, Руше, первый председатель парламента Гренобля г-н де Берюль; жена председателя парламента Тулузы, мадам де Камбон, за то, что отказалась ответить, где скрывался ее муж; какой-то малыш Мейе, 16 лет: «За преступление все восемьдесят!» — сказал председатель трибунала. Его преступление состояло в том, что он запустил в надзирателя Берне тухлой селедкой[126].
Таковы последние усилия защиты, тогда как парадокс доведен до последнего предела.
Задача историка — сочинителя пасквилей или оратора — такая же трудная, как и у судьи, но иная. Судья добивается минимума доказательств, необходимых для осведомленной, но хорошо вышколенной, отобранной и сговорчивой общественности Малого Народа — социального общественного мнения; историк же ищет объяснения, которого требует широкая публика, менее сговорчивая, плохо обученная, несведущая и судящая издалека; отсюда и разница в средствах: для судьи это липовые доводы, для историка — умолчание. Но невозможно умолчать обо всем; и тогда вводят «Народ»: слухи — ложны, действия — достойны сожаления, но народ поверил этим слухам и совершил эти действия. Это уже классический прием пропаганды; у него есть свои неудобства, уже отмечавшиеся: ибо, в конце концов, что это за народ, на который взваливают все тяжкие преступления Революции, народ 10 августа? Можно ли вообще говорить о народе, о народном мнении в 1794 г., при режиме «сети» г-на Олара? не все ли это равно, что рассуждать о
202
склонности узника к сидячему образу жизни, сосчитав его решетки и затворы?
Но у этого метода есть и хорошие стороны: во-первых, он кажется объективным, а его позиция одновременно скромна и тверда, что весьма удовлетворительно; затем, она практически достигает той же цели, что и прямое оправдание: ведь если народ верит во что-то и хочет этого, то здравый смысл говорит нам, что по крайней мере естественно в это верить и хотеть этого. Здравый смысл тут ошибается, мы уже сказали почему: между естественной причиной и личными происками существуют, в истории общественного мнения, причины третьего порядка, порожденные работой машины: социальные причины. Но до сих пор, по крайней мере, эти последние не берутся в расчет; а потому, раз тезис «заговора» не выдерживает критики, место остается свободным для почтенных естественных причин, которые так любят находить: пылкий патриотизм, непомерные страдания и т. п.
Таков метод г-на Олара. Он точно скопировал обширную фреску во вкусе Давида, которую общества ежедневно выставляли на обозрение своим адептам. Там изображен Народ — большая обнаженная фигура, совершенно безликая и несколько банальная, выступающая с мечом в руке против разбушевавшихся фурий — Фанатизма и Аристократии. Он воссоздает перед нами, от начала до конца Революции, тезис защиты — результат огромной и бессознательной работы переписки обществ: молчит о стеснительных победах, Ондскоте, Ваттиньи; молчит о массовых убийствах, расстрелах, потоплениях, всякого рода гонениях. Лион восстает? — Федерализм, зависть в провинции к Парижу — но Шалье не в счет. Вандея? — Фанатизм, роялизм, восстание против
203
набора в армию — но ни слова о жестоких религиозных гонениях предыдущих месяцев. Знаменитые комитеты надзора, поставщики для гильотины? Я вижу лишь один факт, который можно поставить им в вину: кажется, в некоторые деревенские комитеты обманным путем проникали священники и были так нечестны, что пользовались своим положением, чтобы заставить людей посещать мессу[127]. Сентябрьские убийства? Говорится, что наступают пруссаки или, скорее, что народ верит этому и взволновался, что верно относительно Малого Народа, который очень опасается большого; не говорится, что половина зарезанных — безобидные женщины, дети, старики, что убийцы — это 300 наемных головорезов — и вот равновесие защиты и восстановлено.
Наконец, и самое главное, персонификация «Народа»; он появляется при всех переломных моментах: 5 октября король отказывается подписать Декларацию прав. «Тогда вмешался Париж» (с. 58). 28 февраля 1791 г. «Народу» приходит в голову, что донжон Венсенского замка сообщается подземным ходом с Тюильри и что король убежит через этот ход. К счастью, Лафайет бежит вслед за ним и задерживает его в пути (с. 108). Король собирается уехать в Сен-Клу 18 апреля 1791 г. «„Народ“ помешал ему сделать это» (с. 115); и так далее. Эта эпопея великого безличного «On»[128] замечательно изложена в книге г-на Олара против Тэна (с. 169–177).
204
В сентябре 1792 г. «увидели, что королевская власть бессильна, возмутились…» и ее свергли. Спустя полгода, снова «беспокоятся, боятся, что у жирондистов не будет необходимой энергии…», и их исключают.
Очевидно, что историк-эмпирик будет останавливаться на каждом этом «on», чтобы спросить: кто — «оn»? Сколько? По какому принципу объединенные? Кем представленные? и т. д. Критике известно, что такое 500 или 2000 ремесленников, крестьян или горожан, но неизвестно, что такое «on», «Народ», «Париж» или «Нация». Она не терпит анонимности и неопределенности; как только образуется скопление народа, она желает увидеть, сосчитать и назвать; она вопрошает, что такое этот безымянный «хороший патриот», который выдвигает уместное предложение? Кто это там снизу рукоплещет каждому его слову? Кто этот третий, неожиданно ставший оратором «Народа»?