Огюстен Кошен - Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции)
Конвент: он осуждает Террор. Он за него проголосовал, но он его не хотел: уже четырнадцать месяцев он не волен распоряжаться сам собой и слушается Гору, то есть якобинского меньшинства. Террор — не его [Конвента] деяние, как и жестокие
159
чистки, как и диктатура комитетов. Рядом с ним есть другая власть, другой «центр», как тогда говорили, которым все это сделано от его [Конвента] имени, — и это социальный центр, замковый кирпич свода нового строя. Термидор стал отчаянным броском, борьбой, которая последовала за попыткой освободиться. Конвент в это время все более открыто нападает на врага, которого в течение долгих месяцев не осмеливался назвать и который был единственным и настоящим врагом — социальную машину. Возгласы «Да здравствует Конвент!», раздающиеся как на улицах, так и с трибуны, означают: «Долой якобинцев!»[87] Всем стало видно, что побежденным в Термидоре стал не Робеспьер — имя, не Парижская Коммуна — орудие, и орудие, используемое со времени падения Эбера; побежденным стал Террор, целый режим, строй обществ, прямая демократия.
К тому же главное общество скоро увидело, как поднимается новый враг: сами парижские секции, избавившиеся наконец от своих комитетов надзора (19 сентября); ибо уже полтора года, как любая самая мелкая коммуна была, по примеру Конвента, «украшена» собственным маленьким Комитетом общественного спасения и общественной безопасности, Комитетом надзора, организованным, поддерживаемым и направляемым местным обществом, как большие комитеты — главным обществом. Отмена этих комитетов была Термидором мелких коммун, сигналом к войне с якобинскими обществами.
Тут-то и приходит кощунственная мысль: у народных обществ — органов прямой демократии — свои собственные стремления, интересы, которые не
160
являются интересами народа. Действительно, где тут народ — в избирательной ассамблее, куда все входят и голосуют, или в обществах, закрытых кружках, которые фактически и по праву всегда комплектовались сами, начиная с первого философского общества, первой ложи и до последнего якобинского клуба? Разве общество не издевалось над ассамблеей, не притесняло ее с самого начала под предлогом исключения предателей, которых оно само указывало? И, наконец, не закрыло ли оно ее официально? Не осудило ли оно тех, кто хотел ее снова открыть, не превратило ли само словосочетание «член секции» (иначе говоря, избиратель) — в обвинение, а призыв к народу — в тягчайшее преступление? И действительно, восстание жирондистов в июне 1793 г. — это лишь бунт секции против клуба, избирательной ассамблеи, еще доступной публике, против Общества мысли, очищенного и замкнутого.
По правде говоря, тирания Малого Народа над большим стала столь очевидной, что он сам [Малый Народ] больше не отрицает ее. «Нехватка подданных» — его большая забота, она составляет существенную часть его переписки: Кутон пишет из Лиона якобинцам, прося «40 хороших республиканцев, умных и честных», «колонию патриотов… на эту чужую землю», где патриоты находятся «в таком пугающем меньшинстве»[88]; такая же жалоба из Страсбурга, где их всего лишь четверо, как пишет Лакост, — зато есть 6000 аристократов, которых надо изгнать[89]; и из Труа, где, по словам одного «чистого», их не насчитывается и 20[90]; и из Безансона, где
161
Бернар де Сент не находит достаточного их количества[91]; и из Макона, Марселя, Гренобля и т. д.[92]. Нет ни одного города, который его местным клубом не был бы изображен как некий Содом и на который этот клуб не призывал бы кары небесной — революционную армию и гильотину. Наказывают какое-нибудь село, как человека: Лего, посланный Мэнье наказать деревню Бедуэн за то, что там ночью кто-то срубил местное дерево свободы, пишет своему начальнику: «…В этой коммуне нет ни искры сознания гражданского долга». И вслед за тем, поскольку виновник не нашелся, расплачивается вся община: 63 жителя деревни были гильотинированы или расстреляны, а сама деревня сожжена дотла[93].
К тому же «чистые», вероятно, были бы раздражены, если бы большинство было за них; они считали бы себя в таком случае менее чистыми. Известно знаменитое высказывание Робеспьера: «Добродетель на земле в меньшинстве» — и какую бурю вызвало оно после Термидора[94]. «Кто не якобинец, тот еще не вполне добродетелен»[95], — поясняет Лано. Тэн приводит и другие высказывания подобного рода, которые не являются исключениями, что бы ни говорил об этом г-н Олар. Напротив, это положение о небольшом количестве избранных — как раз подспудная идея всякого благонадежного якобинца, и она даже проявляется среди бела дня весной 1794 г., после большой речи Робеспьера о Добродетели 5 февраля. В обществах только и разговору что о чистках и об исключениях; и тогда
162
главное общество, которому, как всегда, стали подражать многочисленные дочерние общества, отказалось присоединить к себе общества, основанные после 31 мая. Якобинская знать замыкается, якобинская набожность переходит от внешнего апостольства к внутренней работе над собой. Это период якобинского янсенизма, как будут говорить в Термидоре. Тогда Малым Народом было признано, что многочисленное общество не может быть усердным обществом. Комиссары Турнанского общества, посланные очистить клуб в Озуэ-ла-Ферьер, в Бри, только в этом его и упрекают: он слишком многолюден, чтобы быть чистым[96].
И действительно, длинный перечень похвал, которыми осыпают себя якобинцы, — не идет ли он в том же направлении? Они — гусары, стражи, гренадеры, саперы Революции, ее опора, авангард свободы, часовые народа, пьедестал бронзовых статуй Свободы и Равенства, трибунал общественного мнения, — короче, правящая элита, по их собственному признанию, горстка тиранов, — предадут своих подданных после освобождения, они, патриотическая знать, своего рода аристократия, монашеский и аристократический орден, подборка людей, похожих на монахов[97], сама себя фильтрующая — «членская каста»[98].
Но тогда является проницательный свидетель и за ним историк-эмпирик, которые констатируют захват власти меньшинством и кричат о мошенничестве. К тому же с 1792 г. это стало легко. Фикция теряет позиции, по мере того как увеличивается
163
разрыв между народом-сувереном и просто народом. Угнетение уже слишком очевидно, Малый Народ уже слишком «очищен», то есть слишком сократился количественно и отличается качественно, слишком явно сведен в бригады и подчинен руководству центра. И отсюда это величайшее негодование термидорианцев, которое отзывалось еще в продолжение всего того века, против «заговорщиков» и «тиранов». Это вопль всех жертв Малого Народа, и вполне естественный: они видят только руку, которая их бьет, и дают собственное имя каждому из актов и винтиков-исполнителей якобинской машины. Дантон — это виновник резни в тюрьмах, Кутон — в Лионе, Мэнье — в Оранже, Фукье поплатится за революционное правосудие, Марат — за прессу, Робеспьер — за всех.
Отсюда также и тезис о заговоре. Этот тезис принимал много разных форм, от наивной версии отца Баррюэля, который прослеживает мелодраматический заговор от Вольтера до Бабефа, до научной версии, которая рассуждает об опасности перегибов и о равновесии партий, — эти формы целиком сходны в том, что ставят людей, личные расчеты и таланты на первый план и из факта тирании делают вывод о тиранах.
И этот тезис надо отбросить после расследования Тэна. Здесь тоже не принимается в расчет природа социального строя и тех новых связей, которые он создает, как в принципе, так и фактически. В принципе: при прямом правлении народа больше нет никакой власти, ни по праву, как власть сеньора, ни фактической и личной, как власть представителя, которая еще в некотором роде «феодальная», как замечательно говорит Руссо. Чистая демократия идет еще дальше и
164
основывает царство «комиссара» (мы бы сказали «делегата»), просто глашатая Народа, который по отношению к представителю является тем, чем этот последний — по отношению к сеньору. Послушаем Робеспьера. «Поймите, — говорит он, — что я вовсе не защитник народа: я никогда не претендовал на этот пышный титул; я из народа, и никогда никем иным не был; я презираю тех, кто мнит себя чем-то большим»[99]. Вот как говорят истинные демократы. Эта идея принадлежит, разумеется, не старому режиму, но и не нашему. Это голос английских Caucusmen'ов: никаких спасителей![100]
Вот каков точный и новый смысл «войны с тиранами», объявленной Революцией. Она не обещает свободу в обычном смысле слова, то есть независимость, но в том смысле, в каком ее понимает Руссо, то есть как анархию, освобождение от всякой личной власти, от почитания сеньора до авторитета последнего из демагогов. Если кому-то подчиняются, то никак не человеку, а всегда безличному существу, некоей всеобщей воле.
И этот факт находится в согласии с принципом; Революция сдержала слово: она — тирания, это верно, но тирания без тиранов, «управление Алжиром без бея», как говорил Малуэ, «диктатура без диктатора», как говорят сами якобинцы[101]. Как можно называть тиранами, даже главарями, людей, до такой степени неспособных, я уж не говорю — обернуть в свою пользу силу, которая их держит, но даже понять ее тайну? Найдется ли хоть одна из революционных команд, которая не