Ольга Елисеева - Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения
Государь и Бенкендорф, напротив, не одобряли тот факт, что в условиях "кризиса" султан отдаляется от своего "фанатичного народа". Но "простые и благородные манеры" Халил-паши, по словам шефа жандармов, "всем пришлись по душе", посол старался "соответствовать обстоятельствам". В этих строках содержалась скрытое осуждение персов — прямого Александр Христофорович не позволил себе в тексте. Видимо, гости не умели держать себя с простым благородством побежденных, то есть "соответствовать обстоятельствам". Как бы ни каялся принц, но в Москве он по персидской традиции попытался забрать из дома "красавицу Демидову", уверяя родителей, что "увезет ее в Тебриз и сделает королевой гарема". Ему было указано, что в России так не делают, и простодушный юноша удивился. Почему? Ведь он готов заплатить… Но еще неприятнее было желание персов получить назад 12 пушек, посланных в подарок шаху Аббас-Мирзе еще императором Александром I, стрелявших в русские войска и захваченных ими в боях. Отказать было нельзя — дипломатический дар. Орудия заменили таким же числом современных из Арсенала и отправили в Тегеран в числе других презентов.
Велика же была нужда в мире на восточных границах, если подобное приходилось терпеть.
Турки выглядели не в пример "цивилизованнее". Только наряд Халил-паши "всех шокировал". "По приказу султана вместо живописной национальной турецкой одежды на нем был длинный и нескладный плащ, вместо красивого азиатского тюрбана у него на голове был темно-красный колпак с неуклюжей кисточкой. Он казался смущенным и пристыженным этим переодеванием, которое было весьма мало популярно в Турции".
Александр Христофорович впервые видел феску и не одобрил ее, а ведь ему самому она бы очень пошла.
Итак, в Европе поддерживали стремление турок порвать с "ориентальными привычками". В России сквозь зубы осуждали уход от живописной фанатичности.
Пушкин же приравнивал отказ турок от себя к гибели и противопоставлял развращенных жителей Стамбула остальному Востоку.
Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего раздавят.
И прочь пойдут — и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.
В России же происходило нечто обратное: "контрреволюция революции Петра", как писал поэт Вяземскому.
Сначала, в первых числах марта, государь в сопровождении Бенкендорфа отправился снова в военные поселения, а оттуда, никого не предупреждая, в Первопрестольную. "Я был крайне удивлен этим скорым и неожиданным решением, — писал Александр Христофорович, — которое противоречило ранее о отданным приказаниям. Императора позабавило мое удивление". За 34 часа они достигли старой столицы. Стояла ночь. В Кремле спутники "едва раздобыли свечей, чтобы осветить спальню императора", тот лег на кушетке, предоставив Бенкендорфу до утра принимать прибывающих чиновников.
На другой день на площади собралась целая толпа — зрелище можно было бы принять за народное возмущение, если бы не крики радости. Государь отправился в собор, а двинувшиеся за ним шеф жандармов с генерал-губернатором Москвы князем Дмитрием Голицыным рисковали "быть раздавленными или отброшенными".
В дипломатических кругах не переставали говорить об этой внезапной поездке. Фикельмон передавала слухи: "В народе разное толковали об этом внезапном появлении государя. Многие поговаривали, что за императором в Москву последуют все европейские монархи, что вслед за тем из Константинополя приедет султан и будет обращен в православие в присутствии сего августейшего синклита европейских государей".
Каким бы нелепым слух ни казался посланнице, почва под ним была. Во время высочайшей аудиенции 28 января Николай I попросил Халил-пашу передать султану "дружеский совет" — сменить исповедание и "почувствовать свет истинной православной веры". Такой поступок примирил бы Оттоманскую
Порту с православными территориями Греции и славянами, входившими в ее состав. Не следует преувеличивать удивление турецкой миссии — идея время от времени обсуждалась в самом Константинополе. Последним, кто высказывал ее уже в XX в., был Кемаль Ататюрк…
Краткое пребывание в Москве, "полностью компенсировало" усталость императора, особенно заметную после болезни. Несколько дней купания в народной любви, потом быстрый бросок обратно в Северную столицу, где спутники очутились уже 15 марта. А на другой день "мы снова сели в коляску" — их ждала дорога в Польшу на открывавшийся там Сейм.
Теперь стало ясно, зачем Николай I ездил в Москву. Находясь на скрещении нитей восторженного чувства, шедших от подданных, он получал невиданную силу. Фрейлина императрицы Александры Федоровны М.П. Фредерикс описала увиденное во время другого, более позднего, приезда императора в старую столицу: "Народ не покидал площади ни день, ни ночь… эта масса народа, стоявшая вплотную… не давила друг друга, и никаких несчастий не случалось. Потом государь выходил из дворца и шел в самую середину толпы… Он шел один, медленно пробиваясь через толпу без всякой охраны; он знал, что ни один злоумышленник не дотронется до него, их тут нет". Из окон дворца было видно: Николай I уходит от "этой колышущейся, как волна морская, тысячной толпе, отделяясь все более и более, и, наконец, в сливавшейся этой черной массе видна была только одна белая точка — его султан на каске… Эти несравненные минуты давали такое высокое спокойное чувство счастья и гордости быть русским".
"ЗЛОБНАЯ КОЛДУНЬЯ"В Польше если и ожидал взрыв энтузиазма, то неискренний. А на другой не приходилось рассчитывать. Сам император давно выбрал свою сторону. Позднее, когда началось восстание, он скажет: "Если один из двух народов и двух престолов должен погибнуть, могу ли я колебаться хоть мгновение?"
Но и с поляками император намеревался поступать честно: "Я исполню в отношении их все свои обязанности… я не напрасно принес присягу". Поэтому в начале 1830 г. в Варшаве был собран Сейм, которым Константин манкировал несколько лет.
Цесаревич назвал происходящее "ужасным фарсом", "к большому неудовольствию поляков". На первом же заседании решено было поставить памятник Александру I, а дальше все пошло как принято при парламентском строе. "Среди делегатов стала формироваться оппозиция", готовившая жалобы, упрекавшая великого князя и сетовавшая на "слишком большие военные расходы". Это при условии, что Польша не принимала участия в минувших войнах.
В разгар прений к государю пришел депутат, попросивший денег для своей фракции, которая бралась отстаивать в Сейме интересы России. Для Николая I это был настоящий шок. До сих пор он видел с изнанки только самодержавие. Теперь пришлось узреть парламентскую кухню. Позднее Николай I говорил, что понимает либо монархию, либо республику, что до конституционного монарха, то "я им был" — и скептически морщился.
Депутата выгнали. Жалобы на великого князя решились прочитать. Бенкендорф фиксировал возросшее недовольство: "Всякие надежды на изменения испарились, все иллюзии поляков об ограничении власти великого князя… развеялись. Не было конца тому стесненному положению… с которым его могущество давило на страну". Раздражения "больше не скрывали. Все поляки и даже русские, кто окружал великого князя, высказывали свое неудовольствие… По своему чину я был против подобных откровений, но они были столь единодушными и искренними, что против воли я стал разделять общее мнение".
Впрочем, высший надзор еще год назад предупреждал, что поляки считают себя в империи "эдакими париями" и "убеждены, что… их приносят в жертву особым обстоятельствам". То есть братским узам.
Великий князь повадками все больше напоминал покойного родителя Павла I, только обрушивался не на терпеливых русских, а на впечатлительных поляков. А ведь даже русские в свое время не выдержали… Теперь цесаревич Константин "более, чем когда-либо, ревниво относился к своей власти", в разговорах с министрами и ближним окружением у него "ярко проявлялось несогласие" с позицией Николая I. "Малейшее противодействие приводило его в ярость. Похвалы императора в адрес некоторых военных и гражданских чинов вызывали его критику. Подчас он был недоволен теми же самыми чиновниками, которые получали отличия по его собственной рекомендации".
Чем не Павел? Когда-то Константин повторял: "Меня удавят, как батюшку". Теперь он очень близко подошел к этой черте. Не удавили, но восстали. "Если бы эти искренние жалобы были скрытыми, то можно было бы предвидеть реакцию, даже революцию, — рассуждал Бенкендорф. — Но они были открытыми и касались только одного человека — великого князя… Растущее благосостояние края во многом уравновешивало придирки, вспыльчивость и унижения", исходившие от Константина.
Уравновешивало бы. Если бы дело происходило в России. Но "унижение", помноженное на национальный темперамент, неизбежно давало взрыв. Правда требовался еще внешний толчок. А его пока не было. Сама по себе, без надежды на иностранную поддержку, Польша не рискнула бы бунтовать. Но кто мог поручиться за будущее?