Ольга Елисеева - Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения
Так, Мария Федоровна превратилась во всероссийскую "Матушку", и эта роль шла ей как нельзя больше. Высокая, статная, белокурая, она, благодаря полноте, до зрелых лет сохраняла свежесть лица. Подданным нравилось и то, что многими повадками государыня копировала покойную свекровь. С тем отличием, что ее репутация оставалась чиста, как лист гербовой бумаги.
И вот теперь эта женщина умирала.
Вдовствующая императрица Мария Федоровна. Художник Дж. Доу
Когда-то, еще на родине в Вюртемберге, Мария дружила с матерью Александра Христофоровича. Привезла подругу в Россию. Выдала здесь замуж за генерала свиты цесаревича Павла. Стоически перенесла опалу верной Анны фон Шиллинг, когда та вздумала защищать ее от фаворитки мужа Екатерины Нелидовой. Узнала о смерти подруги во время шествия двора из Петербурга в Москву на коронацию Павла в 1796 г. и имела смелость потребовать себе день остановки, "чтобы оплакать" бедную Анну. А главное — тут же взяла детей под свое покровительство.
Для Марии Федоровны даже выросший и оплешивевший воспитанник оставался мальчиком, пусть и в больших чинах. Вдовствующая императрица всегда была и ему другом. Умным, предусмотрительным, сердечным, когда надо. И абсолютно безжалостным, когда требовали обстоятельства.
Именно она следила за карьерой и продвигала воспитанника по службе, что получалось весьма туго при покойном государе Александре Павловиче. Умела выхлопотать назначение, где потеря головы или следующий чин неминуемо следовали из исполнения приказа. Платила его долги. (Стыд-то какой! Сейчас он это понимал, а тогда, по молодости…) Запретила жениться на французской актрисе. Как бы ни любил — не ровня. А когда он все-таки нашел достойную женщину, встала на его сторону против целого света. Послала тетке невесты, вздумавшей выведывать о женихе, икону в белом полотенце — благословить!
Бенкендорфу разрешили проститься сразу после августейшей четы. Царица, как всегда, была настроена твердо. Заявила, что оставляет крестнику кое-какое наследство. Оказывается, давно знала, что он собирает деньги на имение Фалль в Эстляндии. Вот от нее в подарок и получит. Чтоб была память.
Там и лес, и водопад, и море за соснами, и черничники — сколько хватает глаз. Вот замок еще предстоит построить. Но она знает как и на что. Чудный будет дом. С башенками, гербами, флагами, с подъемными мостиками над импровизированными рвами. С цветниками по куртинам. С розовыми полосатыми маркизами над окнами. Не дом — игрушка.
В свои последние минуты Мария Федоровна думала о его доме! Непостижимо. Нет, этой женщине ничего нельзя было поставить в упрек, "кроме чрезмерной строгости к собственным детям". Это он от государя в дороге наслушался жалоб. Да и сам не раз попадал под горячую руку. Но в такую минуту… Нет, ничего нельзя поставить в упрек.
Марию Федоровну хоронили не формально. С воплями отчаяния и расцарапанными лицами. Давно такого не было. За три десятилетия вдовства она успела столько сделать для пансионов, сиротских и воспитательных домов, просто для обращавшихся к ней за помощью, что толпы шли и рыдали совершенно без понукания. А вечером на поминках — не за императорским столом, конечно, а в своем кругу и по кабакам — куча полковых и гвардейских чинов упилась до положения риз. Ибо многим, очень многим густые эполеты на плечи надела именно царица-вдова, по просьбе жен, матушек, теток. Приискивала местечки, советовала венценосным сыновьям то того, то другого нужного человека. Потеряв ее, иные чувствовали, что лишились крестной. Полиция всю ночь подбирала их по улицам, имея устное приказание никого не волочь в кутузку, а развозить по домам. Повязали одного лишь пехотного капитана, который бодал головой фонарный столб и, рыдая, спрашивал у деревяшки, кого теперь назначат вдовствующей императрицей[8]. Кому сдались подданные и сироты? Что, в сущности, одно и то же.
"ВОПРОШАЕМЫЙ ПРЯМО"В городе надели траур. Уродливые чепцы с вуалями у дам. Глухие черные галстуки и повязки на рукавах мундиров у мужчин. Высоченные зеркала, которые одни могли бы составить гордость Зимнего, были задернуты крепом. Диваны в чехлах.
Ковры скатаны. Дворец имел вид не столько погруженного в печаль, сколько готового к переезду.
Кабинет государя выглядел каким-то обугленным. Точно в нем, не переставая, топили камин. Черные ошметки копоти осели на рамы картин, кое-где валялись закопченные кусочки бумаги. Матушка приказала Николаю с братом Михаилом после ее смерти прочесть и сжечь все дневники, письма, журналы. Три дня они трудились. Государь потом сказал: "У меня такое чувство, будто я второй раз похоронил мать".
Столько откровении! Особенно о царствовании бабушки. Великое время. И такие низменные, животные страсти… Вспомнились рассказы Карамзина. После записки "О старой и новой России" писателя пригласили во дворец прочесть лекцию младшим великим князьям. Мальчишки не показались Николаю Михайловичу внимательными.
"Когда ваша великая бабушка…" — начал он.
"Великая? — перебил Николай, — А мама творит, что она опозорила нашу семью".
Карамзин покашлял.
"Опозорила семью? Да, наверное. Но прославила Россию. Выбирайте, ваше высочество".
Выбрал ли государь теперь? Вряд ли. Но Екатерина Великая умела ценить таланты. Ценить и прощать. А он? И в талантах ли сейчас дело? Ведь государь уже знал: Пушкин виновен. Из его собственных уст. Вернее, строк.
2 октября 1828 г. поэт написал императору прямо: "Будучи вопрошаем правительством, я не почитал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году. Повергая себя милосердию и великодушию царскому, есмь Вашего императорского Величества верноподданный Александр Пушкин".
Это было тайное письмо. Принято считать: между человеком и человеком. Но надо бы, как полагал сам Пушкин, между царем и дворянином. Никто не знал содержания эпистолы. Разве только Бенкендорф, и то по дружбе. Какую позицию он занял?
Во всяком случае, не отговаривал от милосердия, что видно из последующего решения государя.
Однако не "милосердие" играло в поступке Николая I главную роль. Поэтому он так долго и думал — до начала декабря. Как глава православной державы — Удерживающий, — император не должен был прощать богохульство. Но как помазанный царь имел силу взять грех на себя. И отстрадать за чужое нечестье. 1 декабря он поставил на очередном докладе о "Гаврилиаде": "Мне это дело подробно известно и совершенно кончено".
Какое облегчение! Потому что всю осень — любимое время, как говорил Вяземский, для "случки Пушкина с музой" — у поэта в голове царила одна "Полтава". Стихи клокотали в ней и как бы рождались сами собой, помимо его воли. Он просыпался утром и лежал до полудня в кровати, записывая то, что успело набежать за ночь. Из всех времен года осень была самой урожайной, даже когда приходилось проводить ее в Петербурге. Хотя города — мерзость! Особенно наша Северная столица.
Дожди, дожди, дожди! Но и здесь бес стихотворства не оставлял Пушкина. По окнам текли потоки, искажая отражение в стекле новой ртутной пленкой, сквозь которую улица теряла четкость, вытягивалась или округлялась. Но да зачем на нее смотреть? Пушкин писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он вскакивал с постели и пытался нацарапать что-то впотьмах.
Когда голод заворачивал кишки кренделем, Пушкин спешил в трактир. Строчки гнались за ним или опережали на полквартала — приходилось догонять. Было смешно заходить и садиться за стол, потому что никто не замечал, как посетитель держит на веревочке целую флотилию из слов, на скорую руку соединенных рифмами. Подавали есть, задевали за его сокровище ногами, а стадо разноголосых и разномастных восклицаний росло, набегало, звало с собой знакомых, и вот уже весь трактир начинал мычать, цокать, наполняться людской молвью и конским топом.
Прибежав домой, Пушкин загонял проклятые рифмы на лист и тем самым привязывал их к бумаге. Теперь они никуда не могли деться. Но голова все выплевывала и выплевывала следующие. Набирались сотни строк за день. Иногда шла проза. Но когда Пушкин брался за отделку, оставлял лишь четвертую часть — остальное никуда не годилось. Шум и гам.
Траур по вдовствующей императрице, ее пышные похороны — все прошло мимо. Земные боги падают в Лету. Поэзия остается. Хорошо, что осень так отвратительна. В Италии с ее солнцем и ярко-голубым небом он не стал бы трудиться. Слишком подвижен. Не сидит дома. А в Петербурге свинцовые тучи, слякоть и туман точно держали Пушкина под арестом.
Что могли сделать ему за "Гаврилиаду"? Приговорить к церковному покаянию в монастыре на хлебе и воде. Год. Или полтора. Он выбрал бы Святые Горы. Однако можно ли там писать? И совсем не хотелось выглядеть неблагодарным в глазах императора. Ведь обещал! Ведет себя как нельзя пристойнее — из последних сил. Сколько может прошлое догонять и хватать за руку? Он больше не безбожник! Не "афей". С тех пор как появился этот государь — нет.