Грэм Робб - Жизнь Гюго
Роман с Бланш отличается от остальных в двух важных отношениях. Во-первых, до нее Гюго почти всегда выказывал предпочтение, как он эвфемистически выражался, «первой встречной»{1345}. Случайная близость была удобна, возбуждала его любопытство с психологической и социологической точки зрения, а анонимность позволяла легче охватить суть той или иной особы: «Женщина заключена в тех женщинах». Бланш, напротив, стала объектом упорной, настойчивой страсти, первой страсти, направленной на конкретную личность со времен Леони Биар.
Во-вторых, Гюго явно встревожил разрушительный потенциал его вожделения. Его дневник раскрывает необычно острую заботу о своей главной любовнице. «Случайное горе, – записал он 5 января 1873 года. – Постараться не ранить это нежное сердце, эту великую душу». Насущным вопросом теперь был не «восторжествует ли Провидение над Злом?», но «Погубят ли похоть и одержимость мир в доме?».
Хрупкое равновесие сохранялось до самого достижения его цели. Это произошло 1 апреля 1873 года. Гюго поспешил завершить преображение маленькой горничной{1346}:
Языки пламени дрожали на моих отвердевших губах;
Она приветствовала любовь и ее огонь,
Мечтала говорить «ты», пользовалась случаем,
Не отказывала, но и не уступала.
Ее сладкое подчинение было великодушным и безмятежным;
Она умела быть рабыней и оставаться королевой.
…
Когда любовь-завоеватель вошла в ее тело,
Из ее сердца как будто выпрыгнуло небо;
Она ласкала свет.
…
Из ее белых плеч, когда я целовал ее,
Медленно начали расти два крыла;
Ее глаза были синими, как небо;
У этой странной женщины была такая благородная душа,
Что, перестав быть девственницей, она превратилась в ангела{1347}.
Для большинства поэтов поколения Гюго секс знаменовал конец романтической любви. Для Гюго все происходило наоборот: оргазм был одним из прекраснейших проявлений Природы, подобный восходу солнца на утреннем небе, рождению Афродиты из морской пены, завершению стихотворения. Один из его тончайших сексуальных образов так и остался на страницах зашифрованного дневника: он был слишком прямым и точным на вкус его современников, но замечательно определяет весь процесс. Когда Бланш коснулась его пениса, он сказал ей: «Это лира». «Только поэты умеют на них играть»{1348}.
Через два месяца, пока Гюго гулял по острову вместе со своим «ангелом», Жюльетта рылась в его архиве. Она первая попыталась расшифровать его дневник. В результате 1 июля Бланш уехала с Гернси и вернулась в Париж. Гюго и Жюльетта помирились, и единственным признаком сожаления в дневнике Гюго стала короткая запись на ломаном испанском: «A las 11, se ha disparacido el vapor»{1349}. Он стоял у окна, как Жильят в «Тружениках моря», и смотрел, как пароход увозит Бланш к горизонту.
Через десять дней в Сент-Питер-Порт пришел пароход. Сошедшая с него молодая женщина направилась на снятую для нее квартиру. Бланш вернулась. Стихотворение, позже включенное в последнюю часть «Легенды веков», En Grèce, датировано 12 июля (его опубликовали в 1883 году, через месяц после смерти Жюльетты): «Слушай, если хочешь, раз мы влюблены, / Убежим вместе за горы и долы/ И направимся к греческим небесам, где живут Музы». Вызов «на бис» длился девять дней. Потом один местный житель увидел «месье Хьюго» с подружкой{1350}. Трудно быть тайным любовникомии в то же время местной достопримечательностью. 21 июля Бланш снова уехала в Париж; ей приказали не писать «до дальнейших распоряжений».
Теперь у Гюго имелось несколько поводов для возвращения в Париж: Бланш ждала его в квартире, расположенной недалеко от площади Инвалидов; «Девяносто третий год» был почти готов для сдачи в набор; Франсуа-Виктор серьезно заболел почечным туберкулезом. Президента Тьера, который обещал, что Рошфора не депортируют, вынудили уйти в отставку. Его заменил маршал Мак-Магон, чьим последним подвигом стало подавление Парижской коммуны. Именно такой человек должен был восстановить то, что он называл «нравственным порядком». Начались работы над сооружением гигантского свадебного торта, который теперь высится на Монмартре; церковь Сакре-Кёр должна была стать символом национального примирения, хотя ее уместнее было бы посвятить Понтию Пилату. «Нравственный порядок» требовал также, чтобы Рошфора выслали искупать свою вину под тропическое солнце.
31 июля 1873 года Гюго вернулся в Париж, на сей раз в роскошный пригород Отей. Он поселился на вилле Монморанси, где угасал его сын. Через три дня после приезда он послал письмо собрату по Французской академии, министру-монархисту герцогу де Брольи, в котором просил отменить приказ о депортации: «Его [Рошфора. – Г. Р.] хрупкое здоровье не позволит ему выжить после депортации. Либо его погубит долгое и тяжелое путешествие, либо климат, либо он умрет от ностальгии… Вы можете и должны вмешаться. Взяв на себя эту великодушную инициативу, вы сделаете себе честь».
Герцог де Брольи решил, что чести ему и так хватает, и ответил как человек, который считает, что власть всегда права: «Г-на Рошфора осмотрит врач; ему уделят особое внимание», «интеллектуальные качества г-на Рошфора увеличивают его ответственность» и т. д. 12 августа 1873 года Гюго записал в дневнике, что его попытка окончилась неудачей. Еще один отверженный в процессе создания: «Рошфор уехал. Больше его не называют Рошфором. Теперь он – номер 116».
Гюго по-прежнему бередил «позор» Франции не только из-за своего патриотизма и нравственных принципов. Он разыгрывал на национальной сцене собственную нравственную драму. Тогда он сосредоточился на одной цели – амнистии. Можно представить, сколько сил он вложил в свои стремления! Вместо почтенных страданий увядающего старика его донимал цветущий и похотливый обмен веществ. Адель постигло горе от ума; ее отца пожирала плоть.
Каждый день после обеда зов плоти толкал его в омнибус, который следовал до Сада растений. Гюго выходил за остановку до квартиры Бланш. Его поездки возымели побочное действие. Он говорил гостям, что на империале омнибуса ему особенно хорошо пишется. Видимо, то, что вначале служило предлогом, оказалось правдой. Шум колес и цокот копыт, остановки и ветер в лицо способствовали выходу его стихов – так же, как горничная, вытиравшая пыль у него в комнате, обладала вдохновляющим, кинетическим действием на его перо{1351}. Он писал так быстро, что однажды в стихотворении, написанном в омнибусе, оказался пробел в шесть слогов. Гюго решил, что пробел получился в том месте, где кондуктор спросил у него билет: Votre place, Monsier!{1352}
Жаль, что нет фотографии или картины, на которой седовласый Гюго сидит на своем «дешевом Пегасе», окруженный со всех сторон парижанами. Он стал привычным зрелищем для постоянных пассажиров, ездивших по тому маршруту. Великолепный образ поэта-неоромантика, человека в омнибусе, который несется вперед на всех парах!
У поездок в омнибусе имелся и серьезный недостаток: за ним оказалось очень легко проследить. Жюльетта наняла частного сыщика… Гроза разразилась 19 сентября: «Катастрофа. Письмо от Жюльетты. Ужасная тревога. Страшная ночь». Жюльетта исчезла, и впервые за много лет в записях Гюго можно мельком увидеть хрупкое, эфемерное создание, возникшее после того, как пропала угодливая улыбка «Жужу»: «Три дня тревоги… И горькая необходимость хранить все в тайне: я должен молчать и выглядеть как всегда… Тем временем умирают люди. В Париже холера… Я ищу ее повсюду. Жалею, что тоже не умер… Три ночи без сна, три дня почти без питья и еды. Лихорадка».
Послали телеграммы Жюли Шене и племяннику Жюльетты Луи Кошу в Бельгию. Гюго ходил к ясновидящим, но сообщения оказались «туманными и неясными». Кроме того, он посетил проститутку, но тревожиться не перестал. Друзьям говорили, что госпожа Друэ в отпуске в Бретани. Наконец пришел ответ из Брюсселя. Жюльетта там и отказывается вернуться. Гюго написал ей, и она вернулась 26 сентября вечерним поездом: «Счастье, граничащее с отчаянием. Я угостил ее ужином в ресторане на углу. Потом мы взяли экипаж и в полночь легли спать».
«Ужасная неделя» кончилась. Он поклялся «жизнью своего умирающего сына», что больше не увидит Бланш. Его хватило почти на два дня.
Как то бывает почти всегда, в первое время вожделение Гюго было пагубным только в том случае, если ему мешали. Учитывая ритм его творчества, не стоит удивляться, что соответствующее настроение и энергия для романтической любви произведены составом, родственным амфетамину{1353}. До и после кризиса он писал превосходные стихи для следующих частей «Легенды веков». Пуристы вроде Малларме и, позже, Валери восхищались ими за их широту и техническое мастерство – казалось, те строки упали с дерева, словно созревшие плоды{1354}. Гюго не боялся показаться смешным, и из-под его пера выходило настоящее волшебство, выражавшее бесконечное беспредельным: