Грэм Робб - Жизнь Гюго
В целом ему был оказан смешанный прием. «Рабочее филармоническое общество» дважды за время пребывания там Гюго пело ему серенады; некоторые проходили пешком по нескольку миль, чтобы увидеть его, а местный священник предупреждал свою паству, что у Сатаны появилась новая религия: после лютеранства, кальвинизма, янсенизма возник гюгоизм. Во французской прессе Гюго называли опасным безумцем. Романист Эдмон Абу предложил ему отправиться в Америку и попроситься на работу в цирк Барнума{1301} – Гюго надлежало стать предшественником актера, фокусника и писателя У. К. Филдса. Бульвару Виктора Гюго вернули прежнее название – бульвар Осман; его вновь назвали в честь префекта, который разрушил в Париже больше, чем немцы, версальское правительство и коммунары, вместе взятые. Пытались также заткнуть ему рот навсегда, предлагая меры от исключения из Общества литераторов до пули в голову.
Тем временем «посланец Сатаны» переживал всплеск творческой активности, сопоставимый с тем, который был у него по прибытии в Сент-Хельер в 1852 году. Гюго творил с чувством выполненного долга. Он приступил к работе над очередным томом своих речей, написал больше стихов для книги, которая впоследствии получит название «Грозный год» (L’Année Terrible), зарисовывал развалины, играл в шары с Франсуа-Виктором, позволял себе раствориться в Природе и составлял словарь детского языка. Из Парижа прибыла восемнадцатилетняя особа по имени Мари Мерсье{1302}. Ее гражданский муж во время Парижской коммуны был директором тюрьмы Мазас; затем его расстреляли как предателя. Гюго настоял, чтобы Алиса взяла Мари Мерсье в горничные, что она и сделала, на несколько недель. Гюго тоже склонен был предоставить убежище молодой и привлекательной женщине, но по-своему. Они ходили гулять в горы, и Гюго наблюдал за тем, как она купается обнаженная в реке Ур. Тридцать лет спустя Мари Мерсье вспоминала свой счастливый отпуск с «Другом народа». «Он хвалил все, что любили мы с мужем: свободу, справедливость, республику». «У него имелся свой, особый способ угодить». Кроме того, Мерсье подробно рассказывала ему о творимых в Париже зверствах. Возможно, именно поэтому стихи в сборнике «Грозный год», относящиеся к коммуне, имеют привкус непосредственного опыта.
Люксембургская идиллия Гюго, однако, заставляет задуматься о природе и последствиях того психологического состояния, которое он сделал опорой своей жизни: очищенная совесть. Хотя он писал стихи вроде «Общественного вопроса», в которых утверждал, что самого Иисуса Христа выгнали бы из Бельгии, из Парижа по-прежнему шли слухи о репрессиях. У всех «патриотов» появилась возможность избавиться от нежелательных соседей: правительство получило почти 400 тысяч доносов, большинство из них были анонимными. На улицах хватали людей с грязными руками – подозревали, что руки испачканы порохом. Из-за этого расстреляли нескольких пожарных и по крайней мере одного трубочиста. Исчезла половина парижских чистильщиков обуви. Самоназначенный мучитель по имени маркиз Галифе, будущий военный министр и друг Эдуарда VII, расстрелял 111 человек, у которых были седые волосы, потому что они по возрасту могли участвовать в революции 1848 года. Узников привязывали к лошадиным хвостам или везли в повозках в Версаль, где почтенная публика забрасывала их камнями и колола зонтиками{1303}.
В последнюю неделю мая 1871 года в Париже убили больше народу, чем во всей Франции во времена террора. Французский социализм был уничтожен; при жизни Гюго он уже не возродится.
«Вы были правы, когда поздравили меня, – писал Гюго Жанену. – Я исполнил свой долг. Я запрещен, и я доволен»{1304}. Взволнованный своими последними приключениями, он располагал в определенном порядке стихи в сборнике «Грозный год»: «[Книга. – Г. Р.] закончится, после падения империи и двух эпических осад, теперешней катастрофой, из которой я извлеку пророчество света»{1305}. «А что вы думаете о невероятной истории – о картинах, украденных из Лувра? <…> Фарс 27 мая [нападение на его дом. – Г. Р.] почти приобрел статус трагедии; эта же история с Лувром – лучше чем комедия»{1306}. «Эпос», «фарс», «трагедия», «комедия»… весь грозный год стал мечтой для писателя.
В конце августа Гюго и его близкие покинули Вианден и провели месяц, путешествуя по Люксембургу. Они навестили Тионвиль, где отца Гюго до тех пор почитали как спасителя города, и Мондорф, где перед Гюго остановилась крестьянская лошадь и поклонилась ему. К тому времени Гюго уже решил вернуться в Париж. Несмотря на отказ остаться, 57 854 человека проголосовали за него на июльских выборах – этого было недостаточно для того, чтобы его выбрали, и все же он радовался, тем более что 40 тысяч выборщиков приехали из Парижа, и буржуа, которые бежали сначала от Бисмарка, а потом от коммуны, уже вернулись домой. Гюго решил, что его «настоятельный и первый долг» – просить за высланных или расстрелянных коммунаров. Впрочем, судя по всему, долг стал «настоятельным» только 22 сентября, когда он узнал, что Анри Рошфора собираются выслать в Кайенну.
24 сентября они пересекли границу, увидели поле боя у Седана, «покрытое маленькими холмиками», и переночевали в Реймсе. Гюго помнил, как ездил туда в качестве придворного поэта на коронацию Карла Х. «Сейчас, в 1871 году, я возвращаюсь стариком в город, который видел меня в юности, и вместо коронационной кареты короля Франции я вижу черно-белую будку прусского часового». Эстетическое восприятие сглаживало национальный позор.
Командир пограничной заставы телеграфировал в Париж и объявил о скором приезде Виктора Гюго.
За пять месяцев до своего семидесятилетия Гюго сидел в купе первого класса и направлялся в город, население которого делилось на тех, кто его любил, тех, кто его ненавидел, и тех, кто считал его неисправимым шутом.
Шел дождь. Лето почти закончилось. Париж был наполовину разрушен, и рядом с Гюго оставался только один из его детей. Но, когда поезд медленно ехал мимо полей сражений на севере Франции, перед ним вставали солнечные видения будущего: «Покинул Реймс в половине первого… Всю дорогу шел дождь. Видел красивые развалины и красивую женщину в Крепи-ан-Валуа. Когда-нибудь я должен туда вернуться».
Глава 21. «Потому» (1871–1873)
Я, старый плаватель, бродяга-мореход,
Подобье призрака над бездной горьких вод,
Средь мрака, гроз, дождя, средь зимних бурь стенанья
Я книгу написал, и черный ветр изгнанья,
Когда трудился я, под гнетом темноты,
В ней перевертывал, как верный друг, листы…
И видел город я, ужасный, разъяренный:
Он жаждал, голодал – и книгу я ему
На зубы положил и крикнул так во тьму
Народу, мужество пронесшему сквозь бури;
Парижу я сказал, как клефт орлу в лазури:
«Ешь сердце мне, чтоб стать сильнее в ураган!»
Сердце, которое Гюго скармливал Парижу, теперь было не книгой стихов, но часами стремительно сокращающегося дня. На сей раз его не встречала радостная толпа. В ожидании, когда ему приготовят квартиру в доме номер 66 по улице Ларошфуко, Гюго остановился в отеле «Байрон». Жюльетта поселилась через дорогу, в доме номер 55 по улице Пигаль.
Иностранным гостям продавали фотографии и предлагали экскурсии по развалинам. Гюго и Жюльетта купили фотографии и пошли посмотреть на обгоревший остов дворца Тюильри и ратуши. Разрушенное здание – один из центральных образов творчества Гюго, пересечение времени и материи. Он завершил свои записи одним словом: «Зловеще». Улицы патрулировались войсками. Ходили слухи о заговорах; почти ежедневно сообщали о новых казнях. Обеспокоенные жены и адвокаты приходили просить Гюго о помощи. Один из его гостей подслушал, как два корсиканца разговаривали в кафе на своем диалекте: «Виктор Гюго каждый вечер выходит без охраны». Монархический переворот казался многим вполне правдоподобным. Официально в стране провозгласили республику, но то был «апрель без птиц, гнезд, солнечных лучей, цветов и пчел». «Весна с созданьями зимы»{1307}.
Именно в такой изменчивой атмосфере взаимных обвинений Гюго просил за заключенных коммунаров. Он сел на поезд в Версаль, где собирался встретиться с президентом. Тьеру Гюго показался надоедливым и жеманным; тем не менее президент выслушал его сочувственно и обещал, что Анри Рошфора не сошлют. Оба они были манипуляторами, которые умели вовремя прикинуться слабыми. Их разговор был бессмысленным, но приятным. Согласились они лишь в одном: лучший способ пережить ежедневный приток оскорблений – вовсе не читать газет. Гюго оставил за собой последнее слово: «Читать обличительные речи – все равно что нюхать уборные чьей-то славы»{1308}.