Владимир Лучосин - Человек должен жить
Потом Золотов велел сестре идти за ним.
Любовь Ивановна делала мне знаки, чтобы и я шел за нею.
У дверей ординаторской Золотов остановился, обернулся и, обращаясь ко мне, сказал:
— Вы свободны, уважаемый. Благодарю, что сопровождали меня на обходе.
Он вошел в ординаторскую. Я не знал, что мне делать, беспомощно смотрел на сестру.
Любовь Ивановна, на мгновение задержавшись в коридоре, сказала с мольбой:
— Идите со мной! Он убьет меня одну.
Я шагнул в ординаторскую вслед за Любовью Ивановной, осторожно прикрыв за собою дверь.
Золотов стоял ко мне спиной и смотрел на дождливый вечер за окном. Любовь Ивановна прошла в конец длинной комнаты и остановилась у стола. По ту сторону стола был Золотов.
— Что вы наделали? — не оборачиваясь, спросил он. — Я спрашиваю, что вы наделали?!
Любовь Ивановна молчала, рассматривая ноготь на своей руке.
— Кто разрешил? Как вы посмели?! — закричал Золотов и затопал ногами.
Он раздражался все больше оттого, что она молчала.
— Отвечайте! Я вас спрашиваю!
— Я здесь непричастна, Борис Наумович.
— Кто сказал Василию Петровичу?
Любовь Ивановна молчала, опустив голову. Она изучала во всех тонкостях ногти на левой руке.
— Отвечать! — вдруг вскрикнул Золотов. — Я спрашиваю вас, а не стену.
— Постыдились бы студента, — тихо сказала Любовь Ивановна.
— Какого студента? — Он обернулся, увидел меня. — Зачем вы здесь?
Мне нечего было ему сказать, и я стоял, переминаясь с ноги на ногу.
— Уходите сейчас же! Немедленно!
Но я решил не уходить до тех пор, пока не попросит Любовь Ивановна.
— Это вы его затащили! — Золотов нацелил на сестру, словно пистолет, указательный палец. — Ваша работа. Вы есть язва, самая настоящая хирургическая язва на здоровом теле отделения.
Он посмотрел в темнеющий вырез окна и прибавил:
— Можете идти.
Мы вышли вместе. В коридоре на потолке уже горели молочные шары, было тихо и спокойно. Я вздохнул, словно выбрался из темного подземелья. У Любови Ивановны было красное, будто распухшее и воспаленное лицо. Она спросила:
— Ясно?
— Ясно, — ответил я.
Она вздохнула и, еле волоча ноги, ушла в санпропускник.
В коридоре было душно, и я решил выйти во двор.
В вестибюле я встретился с Захаровым и Грининым. Они возвращались из столовой.
— Мы подзаправились, — сказал Захаров. — Теперь твоя очередь.
Я отпросился у Чуднова и тоже пошел в столовую ужинать и просидел там больше часа. Когда я вернулся, Захаров и Гринин находились во второй палате, у постели Лобова.
Я попросил Захарова выйти на минутку в коридор и рассказал ему о вечернем обходе Золотова, потом поднялся на второй этаж и рассказал Чуднову.
— А что думают товарищи студенты по этому поводу? — спросил Чуднов.
— Я могу сказать только за себя, Михаил Илларионович, — ответил я.
— Хорошо, скажите за себя, Игорь.
На этот раз он не назвал меня по отчеству, наверно, потому, что устал и забыл, что весь день величал нас, как докторов. Мне было приятно услышать простое Игорь, и я выпалил:
— Я бы объявил ему выговор по партийной линии.
Так мне сказал Захаров, когда я описал ему сцену между главным хирургом и сестрой. Я был согласен с ним и поэтому мог сказать от себя.
— О, какой вы скорый на руку, — улыбнулся Чуднов.
Но меня не так-то просто было остановить, если мне хотелось выяснить что-либо до конца.
— Можно мне спросить, Михаил Илларионович? Вы тоже считаете, что талант выше критики?
— Что за идея! — воскликнул Чуднов и осторожно прикрыл толстыми пальцами губы: ночью голос всегда звучит очень громко. — И почему «тоже»?
Я не мог сказать, что эту точку зрения отстаивал Гринин. Захаров тогда на него прикрикнул: «Бред!» — вертикальные морщинки собрались у него на лбу, а Гринин отрезал: «Критика — костыли для посредственности».
— Бред! — услышал я голос Чуднова. — Совершеннейший бред. Талант вне критики обязательно превратится в свою противоположность.
Я снова посмотрел в лицо Чуднову и почувствовал, что мои глаза меня выдают. «Превращение в свою противоположность» всегда было выше моего понимания. Чуднов совсем сощурил глаза, спрятал в ресницах искорки.
— Если не секрет, Игорь Александрович, какая у вас оценка по диамату?
— Четверка, — ответил я.
— Твердая?
— Не очень.
…Коршунов открыл глаза лишь на следующее утро.
— Как дела, Василий Петрович? — спросил Чуднов, увидев, что веки Коршунова чуть-чуть разомкнулись.
— Ничего как будто. А он как?
— Ничего как будто, — словами Коршунова ответил Чуднов.
— Пить хочется, — сказал Коршунов.
Я подал чашку с голубым ободком. В чашке был кисель.
— Ох, как вкусно! Хорошо, что кисель жидкий. Еще.
В это утро мы завтракали уже в больнице.
В терапевтическом отделении была небольшая комната, где завтракали и обедали ходячие больные. В ней стояло шесть квадратных столов, покрытых скатертями, в углу темнел красивый буфет. На окне розовыми огоньками цвели примулы.
Мы завтракали минут за тридцать до завтрака больных. Санитарка принесла с кухни кастрюльку и чайник: «Хозяйничайте». Разливал суп Захаров. Ведь он служил в армии, а там всему научат, даже как стирать белье и мыть полы. После завтрака мы немного распустили ремни и уже собрались идти по отделениям, но вошел Чуднов, спросил, понравился ли завтрак, и потом сказал, чтобы мы немедленно отправились к доктору Вадиму Павловичу в морг.
Сердце мое упало. Я хотел спросить, кого же будут вскрывать, но не спросил. Духу не хватило.
— Маша, покажите докторам морг.
Молодая санитарочка вывела нас через вестибюль на больничный двор. Ветер швырял в лицо водяную пыль, с крыши лились тонкие струйки. Мы трусцой пробежали вдоль длинного больничного корпуса, потом завернули за угол, и санитарка показала рукой на небольшой оштукатуренный домик под черепичной крышей.
— Теперь найдете? — спросила она.
— С божьей помощью, — ответил Захаров.
Наконец мы очутились под крышей. Вошли.
Вскрытие уже началось. Я увидел стол, обитый оцинкованной жестью, и на нем труп мужчины средних лет. Его лицо показалось мне знакомым. Я вгляделся и вспомнил станцию и палисадник.
Врачу патологоанатому Вадиму Павловичу было лет двадцать пять. Он был в халате и длинном, до пола, клеенчатом фартуке. Встретил нас приветливо:
— А, доктора! Пожалуйста, прошу поближе.
Вадим Павлович работал уверенно и быстро: он хорошо знал свое дело. Я подумал, что ему легче, чем тем врачам, которые доставляют ему мертвецов. «Может быть, — подумал я, — отсюда исходит и его уверенность».
Врачу помогал санитар, низенький, толстый, почти квадратный мужчина лет пятидесяти, давно не бритый и не стриженный. В палату такого бы ни за что не пустили.
Мы стояли и смотрели, засунув руки в карманы халатов.
В трахее и бронхах умершего Вадим Павлович нашел кусочки колбасы, капусты, огурца и хлеба. Пахло водкой.
— Ну вот, причина смерти ясна. Не так ли? Изрядно выпил товарищ железнодорожник, аппетитно закусил и заснул. Во сне началась рвота. Он, собственно, и погиб от нее, так как рвотные массы закупорили бронхи и он не мог дышать. Вопросы, ученые мужи?
Вопросов не было. Вадим Павлович, улыбаясь, смотрел на нас. Не знаю, о чем думал он, а я думал о том, что его жизнерадостная улыбка не очень подходила для морга. А он смотрел на нас и улыбался, потому что сам был здоров и весел и еще, наверно, потому, что привык вскрывать трупы. Такова была его специальность.
Когда мы шли по двору обратно, нас по-прежнему поливал дождик. Я думал о жене погибшего и его сыне, мальчике, который пас в дождь корову. Мне очень хотелось увидеть того мальчугана; Я не знал, что ему скажу, но мне хотелось его увидеть.
У меня не было еще ни палаты, ни больных, и я не знал, что мне делать. Нужно найти Чуднова. Я спросил сестру, не знает ли она, где заведующий. Она повела меня по коридору и указала на дверь четвертой палаты.
Я открыл дверь. Чуднов сидел на стуле возле койки, на которой лежала полная седая женщина. Увидев меня, он спросил:
— Пришли? Ну как?
Я не знал, что ответить. В палате были больные, пять человек. Никто из них, поступая в больницу, наверно, не получал гарантию, что не попадет к улыбающемуся доктору в длинном, до пят, фартуке.
— Комментарии излишни? — спросил Чуднов, глядя на меня своими маленькими проницательными глазами.
— Да, — сказал я.
— Палаты у вас пока нет? — спросил Чуднов.
— За этим и пришел, — сказал я.
— Ну что ж, вот и отдадим эту. Будете лечить желудки, сердца и все прочее, а?
Я покраснел так густо, как никогда в жизни. Я мог предполагать, что угодно, но никогда не думал, что могу получить женскую палату. Не могло быть ничего хуже этого.