Оливер Сакс - Музыкофилия: сказки о музыке и мозге.
Нейронные процессы, отвечающие за творческие способности, не имеют ничего общего с разумом. Иными словами: если мы посмотрим на то, как наш мозг функционирует во время творческой деятельности, мы увидим, что это отнюдь не рациональный процесс; творчеству не нужны причины.
Взять хотя бы «моторные связи» в базальных нервных узлах. На самом деле нервные узлы активны всегда, они не нуждаются в конкретных «моторных связях», между ними постоянно происходит обмен информацией, обрывками данных, – и именно благодаря этим странным, нестабильным связям между мозговыми центрами, они могут работать, как генератор случайных шумов. Здесь и там, фрагмент или часть фрагмента, может попасть в таламо-кортикальную зону.
«И внезапно, – заключает Ллинас, – мы слышим песню в голове или вдруг чувствуем непреодолимое желание играть в теннис, например».
Энтони Сторр, психиатр, очень красноречиво описал свое музыкальное воображение в книге «Музыка и мозг»: «откуда она берется, эта непроизвольная и часто неприятная музыка в мозгу?» Он считает, что подобного рода музыка имеет скорее положительный эффект: «она облегчает скуку, делает… наши движения более ритмичными и снижает усталость». По своей сути она довольно полезна. Музыка из памяти, пишет он, «влияет на нас почти так же, как настоящая музыка». Кроме того, она может привлечь наше внимание к чему-то важному, к мыслям, которые мы в противном случае упустили бы из виду; и в этом отношении она очень похожа на сны. В целом, заключает Сторр, спонтанная музыка скорее полезна и даже имеет «адаптивную функцию».
Музыкальное воображение – это очень тонкая и изощренная система восприятия и запоминания музыки; приматы лишены этого. «Музыкальные зоны» человеческого мозга реагируют не только на внешнюю музыку, но и на многие другие, внутренние факторы – память, эмоции, ассоциации. Эти зоны имеют тенденцию к спонтанной активности и повторяемости; ни одна другая часть нашего мозга не имеет таких свойств. Я вижу свою комнату и мебель в ней каждый день, но при этом образ моей комнаты никогда не возникал у меня в мозгу спонтанно. И точно так же в своей голове я обычно не слышу лай собаки или шум с улицы, я не способен вдруг почувствовать запах воображаемой еды, хотя я слышу собак, бываю на улицах и ем каждый день. Да, мой разум часто бывает переполнен фрагментами стихов или фраз, но даже эти «фрагменты» не идут ни в какое сравнение с богатством и насыщенностью спонтанных музыкальных импровизаций внутри моего сознания. Возможно, дело здесь не только в нервной системе как таковой, но в чем-то более таинственном – возможно, сама музыка – ее ритмы, ее мелодичные контуры, отличные от ритмов и контуров простой человеческой речи – каким-то странным образом вступают в резонанс с нашими эмоциями.
Это действительно очень странно: каждый из нас, в разной степени, способен слышать внутреннюю музыку. Демиургы из романа Артура Кларка были сбиты с толку, когда, приземлившись на Землю, обнаружили, насколько важна музыка для нашего вида, и как много сил мы тратим на ее создание и прослушивание. Но они бы совсем сошли с ума, если бы узнали, что даже когда рядом с человеком нет никаких внешних источников, он все равно может слушать ее – музыку в своей голове.
Глава 5.
Навязчивые мотивы, песни-паразиты и прилипчивые мелодии.
Музыка играет в моей голове,
Снова и снова и снова,
И нет ей конца.
Кэрол Кинг.
Иногда наше музыкальное воображение переходит все границы и превращается, можно сказать, в патологию, – какая-то мелодия или ее фрагмент, не прекращаясь, звучит в голове, день за днем, и буквально сводит нас с ума. Подобные повторы – будь то фраза или тема в три-четыре такта – могут вертеться в нашем сознании часами или даже днями, прежде чем угаснуть. Такие песни-паразиты, как правило, тривиальны, не соответствуют нашему вкусу или же просто вызывают у нас ненависть; поэтому здесь уместно будет предположить, что существуют некие коэрцитивные (*принудительным*) процессы, при которых музыка, попадая в определнный отдел мозга, как бы подчиняет его себе и заставляет воспроизводить один и тот же фрагмент информации снова и снова (так может случиться, например, при тике или припадке).
У многих из нас подобной навязчивой мелодией может стать музыка из известного фильма, телешоу или рекламы. И это не совпадение, ведь песни такого рода создаются именно с целью «зацепить» слушателя, «пристать» или «прилипнуть» к нему, проложить себе путь сквозь ушной канал, как уховертка, прямо в мозг; отсюда и термин «песня-паразит» (*в оригинале earworm – «ушной червь»*) (один журнал в 1987 году дал этим песням такое шутливое определение: «заражающие мышление музыкальные агенты» (cognitively infectious musical agents)).
Мой друг, Ник Янс, однажды рассказал мне о своей фиксации на песне «Love and Marriage», написанной Джеймсом Ван Хьюсеном (James Van Heusen) (*более раннее поколение помнит мелодию «Love and Marriage» («любовь и брак») по рекламе супа «Campbell’s» «Soup and sandwich» («суп и бутерброд»). Ван Хьюсен был мастером цепляющих мелодий и написал десятки (буквально) незабываемых песен – включая “High Hopes,” “Only the Lonely,” и “Come Fly with Me” – для Бинга Кросби, Фрэнка Синатры и других. Многие из его песен были адаптированы для телевидения и рекламы*). Когда он слышал ее – в исполнении Фрэнка Синатры в качестве заглавной темы к телешоу «Женаты… с детьми» – она тут же «цепляла» его. Ник «попадал в ловушку ритма», мелодия играла почти без перерывов в его голове на протяжении 10 дней. В таком бесконечно-повторяемом виде она очень быстро теряла свое очарование, настроение, музыкальность и смысл. Она мешала ему выполнять школьные домашние задания, мешала его мыслям, его разуму, его сну. Он перепробовал множество способов, пытаясь остановить ее, но – безрезультатно: «Я прыгал. Я считал до ста. Я обдавал лицо водой. Я громко разговаривал с собой, заткнув уши». В конце концов песня оставила его в покое; но, пока он рассказывал мне свою историю – она вернулась и промучила его еще нескольких часов.
И хотя термин «песня-паразит» или «ушной червь» («earworm») впервые был использован в 80-х (как буквальный перевод с немецкого Ohrwurm), понятие это далеко не новое. Еще в двадцатых годах, композитор и музыкант, Николас Слонимски сознательно изобретал музыкальные формы и фразы, которые могли бы проникнуть в разум и, прикинувшись частью сознания, вертеться в мозгу, повторяясь. В 1876 году Марк Твен написал рассказ («Литературный кошмар», позже переименованный в «Режьте, братья, режьте!»), в котором рассказчик оказывается беспомощен, столкнувшись с «звучными виршами»:
Они мгновенно и неизгладимо врезались в мою память. Все время, пока я завтракал, они вихрем кружились в моей голове… я ожесточенно сопротивлялся этому, но без всякой пользы. В голове у меня гудело… [Я] поплелся в центр города, причем тут же обнаружил, что шагаю в такт этим неумолимым виршам. Я терпел, сколько мог, потом попробовал шагать быстрей… Я вернулся домой и промучился весь день до вечера; терзался в течение всего обеда, сам не понимая, что ем; терзался, рыдал и декламировал весь вечер; лег в постель, ворочался, вздыхал… (*перевод. Н.Дарузес*)
Через пару дней рассказчик встречает старого друга, священника, и невольно «заражает» его этой мелодией; священник, в свою очередь, «заражает» ею всю свою паству.
Что происходит, психологически и неврологически, когда песня или мелодия овладевает человеком? Какие характеристики делают мелодии и песни «опасными» и «заразительными»? Что это – причудливость звука, тембр или ритм? Или повторяемость? Или – возбуждение специальных эмоциональных резонансов и ассоциаций?
Мои собственные ранние песни-паразиты (brainworms) могут снова заиграть в моей голове, стоит мне о них подумать, даже если я не слышал их уже больше шестидесяти лет. Многие из них, мне кажется, имеют вполне определенную музыкальную форму, тональность или причудливость мелодии – возможно именно благодаря этим характеристикам они и отпечатались в моем мозгу. Они много значили для меня, потому как преимущественно это были еврейские песни и ектении, и они ассоциировались у меня с чувством преемственности и истории, с семейным теплом и единением. Одна из моих любимых песен, – мы исполняли ее перед обедом во время пасхального седера, – называлась “Had Gadya” (в переводе с арамейского «одна маленькая коза»). Это была песня с большим количеством повторов, постепенно набирающая силу, и ее нужно было исполнять (в еврейской версии) множество раз, а в нашем ортодоксальном доме мы всегда придерживались традиций. Дополнения, которые становились все длинней и длинней в каждом новом стихе, мы напевали, делая скорбное ударение в конце каждой строчки и отмечая жалобным вздохом каждую субдоминанту. Таким образом маленькая фраза из шести нот в минорной тональности исполнялась (я считал!) сорок шесть раз в течение одной песни, и это бесконечное повторение постепенно вбивало ее в мою голову. Песня жила в моем мозгу, как привидение в чулане, и наполняла мой разум по несколько раз в день на протяжении всех восьми дней Пейсаха, и после – медленно стихала, чтобы в следующем году снова вернуться. Какие именно качества сделали ее «заразительной»? Повторяемость и простота, или, может быть, эти странные, нелепые субдоминанты выступают в качестве нейронных посредников, создающих цепи (а это ощущается именно как цепь), способные к автоматическому самовоспроизведению? Или же мрачный юмор песни и ее торжественный, литургический контекст тоже играют здесь свою роль?