Людмила Черная - Антропологический код древнерусской культуры
При включении в «Степенную книгу» многие сюжеты, почерпнутые из летописей и рассказывающие о князьях московского дома, перерабатывались в житийном ключе, из них изымалось (или переосмысливалось) все негативное. Показательна история с князем Юрием Святославичем, изгнанным литовцами из Смоленска и получившим в правление Торжок в конце XIV в. Там он влюбляется в жену своего вассала Иулианию Вяземскую, но, не добившись взаимности, убивает ее и мужа, Симеона Вяземского. Летописные рассказы об этих трагических и позорных для князя Юрия событиях при составлении повести для «Степенной книги» прошли сильную редакторскую правку: в первом эпизоде с захватом Смоленска вероломство князя оправдывается хитростью литовцев, обманом выманивших его из города (хотя на самом деле он заранее покинул его); в эпизоде с двойным убийством в Торжке князь показан как раскаявшийся грешник, пытающийся искупить свою вину в скитаниях вдали от отечества и семьи.[575] История гибели Иулиании Вяземской в конце XVI в. была также преобразована в житие: дописана новая концовка произведения, в которой рассказывалось, что тело Иулиании было брошено преступным князем в реку Тверцу, от него «бысть глас», который услыхал «расслабленный» крестьянин, получивший исцеление; тело вытащили и погребли с честью. Позднее добавились и описания чудес, происходивших у могилы святой.[576] В духе житийного жанра были обработаны многие сказания и повести.
Для читателей и зрителей XVI в. процесс узнавания хорошо известного и соответствующего чину-канону, по-видимому, и был процессом потребления духовной пищи, при котором значимым являлось не то, что ново и неизвестно, не качественное отличие произведения, а сходство его с другими, догматически выверенными образцами. Количественный рост равных по своим параметрам и ценности чинных дубликатов и копий, построенных по старине, делал жанровую структуру малоподвижной, направленной на консервацию жанров. Разумеется, нельзя сказать, что жанровая структура была совершенно статична, так же как нельзя не отметить ее разветвленности и обширности. В литературе можно насчитать около 20 жанров, перекликающихся между собой и не вписывающихся в рамки собственно литературы: жития, повести, сказания, летописи, послания, хождения, хроники, видения, притчи, слова, поучения, беседы, истории, плачи, стихи, книги, предисловия и др. Д. С. Лихачев назвал их «деловыми», подчиненными отнюдь не чисто литературным задачам.[577] Попытки вычленить жанры в изобразительном искусстве средних веков не увенчались особенным успехом. Здесь еще более, чем в литературе, обнаруживается совершенно иной принцип жанрообразования – внеизобразительный, лежащий в глубинном слое средневекового менталитета. Г. К. Вагнер выделил два направления в религиозном искусстве, зависящие от нужд богослужения: догматизирующее и повествовательное. В светском искусстве искусствовед видит также некие подобия придворно-увеселительного, патронально-ктиторского и исторического жанров.[578]
Обращает на себя внимание и то, что среди рукописных списков XVI в. почти не находят светских повестей, известных ранее, в XV в., и вовсе не появляются новые светские произведения, как будто они выпали из жанровой структуры. Этот перерыв в развитии беллетристики историки литературы называют феноменом XVI столетия. Действительно, уже в XV в. на Руси имели хождение первые художественные произведения светского или почти светского характера, поэтому эту эпоху и считают временем зарождения беллетристики в русской литературе. К таковым относят ряд переводных повестей и апокрифов («Повесть об Акире Премудром», «Повесть о старце, просившем руки царской дочери», «Девгениево деяние», «Стефанит и Ихнилат», возможно также и «Повесть о Дмитрии Басарге и его сыне Борзосмысле», апокрифы о Соломоне и Китоврасе и др.).[579] Тот факт, что эти занимательные сочинения, пропитанные сказочными элементами, загадками и авантюрным духом, перестали переписываться и распространяться в эпоху торжества чина-канона, объясняется общим состоянием средневековой культуры «Души». К концу XVI – началу XVII вв. кризис старой жанровой системы, закованной в канонически-чинную броню, проявляется в намеренно неправильном использовании жанров, наполнении их «смехотворным» содержанием или превращении деловых форм в литературные, предназначенные исключительно для чтения. С позиции философско-антропологического подхода это говорит о том, что поиск «открытого человека» в открытом культурном пространстве уже начался, но у авторов нет еще опыта для создания новых жанровых форм, и они используют традиционную жесткую структуру средневековых жанров, чтобы наполнить их новым содержанием.
Догматизация культуры, усиление роли чина-канона в архитектуре, изобразительном искусстве, литературе, быту и другие характерные черты «внеличностного» типа культуры привели к подавлению личностного начала. Перенесение идеи «самовластия» из религиозно-философской сферы в сферу политической мысли сделало русского царя «земным Богом». Отождествление понятия «самовластие» с понятием «самодержавство» практически изъяло первое из популярных ранее рассуждений о «самовластии души» человека. Огосударствление человека, усиление его социальных ролей и функций выразилось в оформлении идеи служения государю как угождения Богу. Замкнутый характер культуры, питаемый идеей «Москвы – третьего Рима» и православной самодостаточности, привел к статичному состоянию всей культурной системы. Стремление к консервации традиций, к сохранению своей «старины» и т. д. стало насущной потребностью русской культуры XVI в., вступившей в свою «осень Средневековья». В целом средневековая культура начиная с XVI в. настойчиво декларировала верность старине, обращенность к идеалу, давно прошедшему, к истине, открытой еще ранним христианством и постоянно утрачиваемой. Таким образом, начался переход от динамики к статике. Этот процесс, зафиксированный также в развитии европейской культуры, хорошо прослежен зарубежными историками. По наблюдениям Йохана Хейзинги, избыточность форм при постоянстве содержания свидетельствовала о начале «осени Средневековья». Ученый называл и другие симптомы начинавшейся болезни средневековой культуры, среди которых были и угасание рыцарской идеи, стилизация любви, отцветшая символика и др.[580]
Позднее русское Средневековье, вошедшее в завершающую фазу развития культуры «Души», отличалось такой замкнутостью и статичностью, которых не найти в других европейских культурах. Зиждились они на постулате избранности православного народа, на чувстве непоколебимого превосходства России ввиду обладания истинной православной верой. Протопоп Аввакум уже позднее, в XVII столетии, гениально выразил сущность осознанного отказа от какого бы то ни было движения культуры вперед: «Держу до смерти, якоже приях; не прелагаю предел вечных, до нас положено: лежи оно так во веки веком!».[581] В этой формуле, как средневековой клятве, есть все: и понимание своей временности, отсюда и малости, вызвавшее упоминание о смерти; и указание на верность традициям отцов, от которых «приях» веру; и смирение перед вечностью Божественной истины, которую человеку не дано постичь, а посему следует принять и сохранить в полученном от предков виде. Культура, выстраиваемая на подобных постулатах, не может не быть статичной. Всякое движение в ней расценивается как шаг в сторону, подлежащий строгой проверке на свою верность канону-чину и старине в целом. Жесткая социальная иерархия общества способствует статичности каждого социального слоя в отдельности и всего общества в целом.
Глава VI. Переход от культуры «Души» к культуре «Разума»
1. Новое решение проблемы человека
В XVI столетии русская культура достигла полной самореализации в пределах средневековой концепции человека «Души». Эти идеи заполнили все доступные для их выражения формы, стали традиционными, оформились в каноны-«чины», застыли в раз и навсегда заданных образцах… Начинается «осень Средневековья», по выражению Й. Хейзинги, со всеми свойственными ей явлениями – избыточностью форм, многословием, отцветшей символикой и пр. Прекрасной иллюстрацией развития культуры по подобному пути служит текст из предисловия к «Букварю» чудовского монаха Иова, хотя и жившего во времена Петра Великого, но оставшегося на позициях средневековой культуры. Он превозносит свой труд «на славу безсмертную и похвалу того преславную и пресветлую, в пресветлом благочестии пресветло сияющаго, пресветлейшаго, преславнейшаго, благочестивейшаго и православнейшаго, яснейшетишайшаго и державнейшаго… Петра Алексеевича».[582] Избыточность и тавтология – вот все, что осталось для приверженцев отцветшей символики.