Борис Покровский - Ступени профессии
Передо мною граммофонная пластинка. Старая… тяжелая… затертая… Когда мне было пять-шесть лет, я видел ее в руках отца. Сотни раз я крутил ее на граммофоне, потом на патефоне, потом на проигрывателе. Проходило время, но я все возвращался к ней. Каким чудом она сохранилась, прожив почти три четверти века? Что в ней за магия, заставлявшая всегда, при всяких обстоятельствах жизни бережно откладывать ее, прятать особым образом, окружать трепетным вниманием, слушать, священнодействуя?
«Monarch Record Gramophone»… Ария Пимена… Шаляпин…
Когда великий певец записал эту пластинку? Думаю, что ему было в то время лет тридцать шесть — тридцать семь. Есть много великолепного, записанного им позже. Есть эффектные сцены из «Фауста», «Дон Кихота», «Бориса Годунова», есть откровения в исполнении русских песен. В пении Шаляпина — изящество Моцарта, проникновенность Шуберта, разухабистость и удаль салонных шлягеров. Всему — великая цена. Но никогда восхищение исполнительским разнообразием не могло у меня превысить преклонения перед красотой и мудростью этой записи.
Эта пластинка с детства, точнее, с раннего детства, как некое чудо, загадка волшебника, мага, чародея, притягивала меня к себе, рождая и любопытство, и страхи, и наслаждения.
Говорят, что искусство — «дело темное», загадочное. Если бы не так, не был бы я его пленником. А разрешить загадку, значит ее уничтожить, потерять. Я думаю, в искусстве существуют две стороны. Одна — неожиданность в обнаруживании необозримого и неизмеримого объема и граней в жизни человека. Она для меня во фразе А. П. Чехова: «И от радости, что гости уходят, хозяйка сказала: «Вы бы еще посидели». Эта фраза из записной книжки писателя-драматурга однажды еще в студенческие годы поразила меня. И до сих пор я удивляюсь бездонности познания жизни и возможностей искусства, заключенной в этой фразе. Сейчас она стала чуть ли не программой в моей практической деятельности.
А вот и вторая сторона… В монологе Пимена звуковедение Шаляпиным фразы «Засветит он, как я, свою лампаду» остается загадкой для разума, для понимания, и грандиозно действующим на чувства вокальным образом. Что это? Явление, никак, ничем не объяснимое, даже как бы и несообразное со здравым смыслом, «хватает за сердце»!
И снова я держу в руках пластинку моего детства. Прошли годы поисков своего места в жизни. Я стал мужем, отцом, дедом… прошло студенчество, война… пришел Большой театр… родился Камерный… А загадка так и осталась неразгаданной.
Пимен — мудрый, седовласый старик сидит ночью и пишет летопись. Шаляпин, столь поразительно находящий тысячу тысяч интонаций, способный звуками своего голоса изобразить испугавшегося ребенка, пройдоху, издевающегося циника, страдающую женщину, или, наконец, мощь всей вселенной, поет маститого старца красивым молодым звуком, оформляет этот звук звонкими, прямо скажем, юношескими согласными. Пишет труд, «завещанный от бога», а голос, подобно красивой молодой лани, несется, любуясь своим бегом.
Засветит он, как я, свою лампаду —
И пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет…
В исполнении Шаляпина нет пушкинского проникновения в будущее, веры в историческую правду, вечное ее торжество. Нет и погружения в бездонный океан истории, звучания тяжелых шагов по ступенькам в склеп небытия, начертанных Мусоргским на нотоносце. Есть любование интервалами, как блеском граней хрустальной вазы. Есть завороженное и затаенное чувство осторожности. Как будто несет он нам драгоценный кубок с живительным напитком. Только бы не расплескать!
…Засветит он, как я, свою лампаду…
Так можно, а может быть, и нужно петь сольфеджио. (Чудесный предмет в цикле воспитания музыканта, почти всегда превращающийся в нудное занятие, освобожденное от красоты сопоставления звуков, в отбывание повинности, в сухую зубрежку интервалов.) Однако при чем здесь глубокий старик, пишущий в своей келье правду о людях, исторических событиях? Ан, нет! Тут, в этой вокальной красоте есть и Пушкин, и Мусоргский, и сам красавец — Шаляпин, восхищенный историей, жизнью, Пушкиным, Мусоргским, своим собственным бытием в искусстве, прославляющий правду великого летописца русской истории. И в этом эмоциональном сплаве восторга возникает сверхобобщение, великое таинство красоты искусства, буквально физически действующей на слушающего…
Шаляпин пел старика-монаха Пимена голосом молодого поэта. В этом есть чудо оперной театральности. Мера, или, скорее, безмерность очарования оперной условности.
От того, что я буду подбирать слова, чтобы выразить свое удивление перед этим феноменом, чудо понятнее не станет. И нет нужды разъяснять его и пытаться понять. Тут чудо, имя которому — Шаляпин. Не Федор Иванович, а синоним великого — «Шаляпин». Откуда? Из мира, из вселенной!
Я вижу, как красивый мужчина в крахмальном воротничке, в отлично сшитом костюме, с перстнем на пальце, с видом преуспевающей знаменитости стоит перед старинным, примитивным звукозаписывающим аппаратом и поет, любуясь собою, любуясь тем, как подбираются драгоценные звуки, подчиняясь божественной логике искусства… А потом сотни людей обмирают, слушая это, и расцветают духовно, унося в своем сердце на всю жизнь красоту, включающую в себя мудрость жизни, веру, вдохновение. Удивительно, непонятно, не познанно! Но как реально!
Я держу в руках тяжелый старинный, затертый диск, вверяю его во власть чуда современной техники — проигрывателя. Зазвучит ли? Не разочарует ли? Может быть, лучше было бы оставить при себе лишь воспоминания? Ими и кормиться? Нет, красота вечна. Я и теперь сквозь треск и шипение старой, затертой пластинки слышу ее. Непостижимо!
Значит, когда мы говорим об изменчивости исполнительского искусства, о том, что каждый год и каждый день создает свою атмосферу, действующую на искусство и его восприятие, мы не правы? Не только стансы Рафаэля Санти или пьесы Шекспира вечны в своей возвышенности, эстетике и поучительности, но и исполнительское искусство, к примеру, Шаляпина?
В иных записях певца — большое искусство, в этой — что-то над искусством. «По ту сторону забора», как говорил об этом Шаляпин.
Шипит пластинка, потрескивает, но крепко держит вечную красоту, ей доверенную. Не образ старика со скрипучим пером, не «протокольную правду», а саму историю, великую историю России.
…Засветит он, как я, свою лампаду…
Какая бережливость в ощущении красоты интервала! Любование им! Формализм? Шаляпин поет не старика, описывающего вереницу событий, а эстетическое обобщение Летописца и самих фактов — русскую историю, реальный ее образ!
И опять вспоминаю, как однажды с Александром Шамильевичем Мелик-Пашаевым мы слушали записи всех знаменитых певцов мира. «Ах-ох! Здорово! Вот это да!»… Но в соседней комнате нас ждал чай, пора было кончать «бдение». «Хотите, я все это очарование перечеркну?» — спросил меня Александр Шамильевич. И он поставил пластинку Шаляпина. Вместо искусства пения зазвучали Человечность, идеи ее существа, созданные искусством пения… Все отодвинулись в сторону, осталась загадка искусства, которая и называется — Шаляпин.
Что же, снова восхваление хваленого, возвеличивание великого? Скорее — познание искусства пения как носителя идеи, а не безукоризненного исполнения ряда нот, как эмоциональный, обобщенный вокалом образ явления, а не только изображение частного случая, характерности, жизненной похожести. Это — великое предназначение пения, это — «ликование духа уже после самого дела».
Оно-то и делает оперу искусством, выражающим высшие чувства простых жизненных дел. Чтобы оторваться от земли, полететь, к примеру, в космос, надо сначала опереться на землю. Так и высшая вокальная образность воспитана правдой жизни, пониманием или, лучше сказать, ощущением природы факта, события. Когда искусство крепко стоит на земле, оно замечательно, но трижды вдохновенно, когда, обретя в ней опору, отделится от земли. Старт для образного вдохновения — жизнь, но что толку от бегуна, если он так и остается на старте?
Замечательная граммофонная пластинка стала спутником моей жизни. С детства — до старости.
«Monarch Record Gramophone»… Ария Пимена… Шаляпин…
ДИРИЖЕРЫ
Дирижеры. Именно они сыграли в моей режиссерской деятельности роль университетов! Да, на первый взгляд это может показаться парадоксом, так как до сих пор существует невежественная привычка противопоставлять в опере профессии режиссера и дирижера. Однако конфликты в сфере дирижер — режиссер возникают, как правило, только при условии незнания одним из них природы оперного искусства. Это доказано практикой.
Мне повезло. Когда я пришел в оперный театр, у лучших дирижеров (у каждого по-своему) созревала очевидная необходимость в режиссере. Пугающие поначалу оперные опыты Станиславского, Немировича-Данченко и Мейерхольда постепенно открывали дирижерам глаза на истинное предназначение оперного спектакля.