Внутренний СССР - “Мастер и Маргарита”: гимн демонизму? либо Евангелие беззаветной веры
Не будем задерживать внимание на множестве бросающихся в глаза различий между рассказом о событиях у евангелистов и версией романиста. Сосредоточимся на главном: перед нами — иной образ Спасителя. Знаменательно, что персонаж этот несёт у Булгакова иное звучание своего имени: Иешуа. Но это именно Христос. Недаром Воланд, предваряя повествование Мастера, уверяет Берлиоза и Иванушку Бездомного: “Имейте в виду, что Иисус существовал” (с. 435). Да, Иешуа — это Христос, представленный в романе как единственно истинный, в противоположность евангельскому, измышленному якобы, порождённому нелепостью слухов и бестолковостью ученика. Миф о Иешуа начинает твориться на глазах читателя. Так, начальник тайной стражи Афраний сообщает Пилату сущий вымысел о поведении бродячего философа во время казни. Иешуа вовсе не твердил приписываемых ему Афранием слов о трусости, не отказывался от питья. Правда, те же слова о трусости имеются и на пергаменте Левия Матвея (на козлином пергаменте — что за деталь!), но доверие к записям ученика подорвано изначально самим учителем. Если не может быть веры свидетельствам явных очевидцев — что говорить тогда о позднейших писаниях? Да и откуда взяться правде, если ученик был всего один (остальные, стало быть, самозванцы?), да и того лишь с большой натяжкой можно отождествлять с евангелистом Матфеем. Следовательно, все последующие свидетельства — вымысел чистейшей воды.
Но Иешуа не только именем и событиями жизни отличается от Иисуса — он существенно иной, иной на всех уровнях: сакральном, богословском, философском, психологическом, физическом.
Он робок и слаб, простодушен, непрактичен, наивен до глупости. Он настолько слабое представление о жизни имеет, что не может в любопытствующем Иуде из Кириафа распознать заурядного провокатора-стукача (тут любой “простой советский человек” почувствует горделиво своё безусловное превосходство над нищим мудрецом). По простоте душевной Иешуа и сам становится добровольным доносчиком, ибо без всякого внешнего побуждения со стороны Пилата в самом же начале допроса “стучит”, того не подозревая, на верного ученика Левия Матвея, сваливая на него все недоразумения с толкованием собственных слов и дел. Тут уж поистине: простота хуже воровства. Лишь равнодушие Пилата, глубокое и презрительное, спасает, по сути, Левия от возможного преследования. Да и мудрец ли он, этот Иешуа, готовый в любой момент вести беседу с кем угодно и о чём угодно?
Его принцип: “правду говорить легко и приятно” (стр. 446). Никакие практические соображения не остановят его на том пути, к которому он считает себя призванным. Он не остережётся даже тогда, когда его правда становится угрозою для его же жизни. Но мы впали бы в заблуждение, когда отказали бы Иешуа на этом оснований хоть в какой-то мудрости. Тут-то как раз он достигает подлинной духовной высоты, ибо руководствуется не практическими соображениями рассудка, но стремлением более высоким. Иешуа возвещает свою правду вопреки так называемому “здравому смыслу”, он проповедует как бы поверх всех конкретных обстоятельств, поверх времени — для вечности. Поэтому он не только надздравомысленно мудр, но и нравственно высок.
Иешуа высок, но высота его — человеческая по природе своей. Он высок по человеческим меркам. Он человек. В нём нет ничего от Сына Божия. Божественность Иешуа навязывается нам соотнесённостью, несмотря ни на что, его образа с личностью Христа. Однако если и сделать вынужденную уступку, вопреки всей очевидности, представленной в романе, то можно лишь признать условно, что перед нами не Богочеловек, а человекобог. Вот то главное новое, что вносит Булгаков, по сравнению с Новым Заветом, в своё “благовествование” о Христе.
Сын Божий явил нам высший образец смирения, истинно смиряя Свою Божественную силу. Он, Который одним взглядом мог бы разметать всех утеснителей и палачей, принял от них поругание и смерть по доброй воле и во исполнение воли Отца Своего Небесного. Иешуа явно положился на волю случая и не заглядывает далеко вперёд. Он смирения в себе не несёт, ибо нечего ему смирять. Он слаб, он находится в полной, вопреки своей воле, зависимости от последнего римского солдата, не способен, если бы и захотел, противиться внешней силе. Иешуа жертвенно несёт свою правду, но жертва его не более чем романтический порыв плохо представляющего своё будущее человека.
Христос знал, что Его ждёт. Иешуа такого знания лишён, он простодушно просит Пилата: “А ты бы меня отпустил, игемон” (с. 448) и верит, что это возможно. Пилат и впрямь готов был бы отпустить нищего проповедника, и лишь примитивная провокация Иуды из Кириафа решает исход дела к невыгоде Иешуа. Поэтому, по Истине, у Иешуа нет не только волевого смирения, но и подвига жертвенности.
У Иешуа нет и трезвой мудрости Христа. По свидетельству евангелистов, Сын Божий был немногословен перед лицом своих судий. Иешуа, напротив, чересчур говорлив. В необоримой наивности своей он готов каждого наградить званием доброго человека и договаривается под конец до абсурда, утверждая, что кентуриона Марка изуродовали именно “добрые люди”. В подобных идеях нет ничего общего с истинной мудростью Христа, простившего Своим палачам их преступление. Иешуа же не может никому и ничего простить, ибо простить можно лишь вину, грех, а он не ведает о грехе. Он вообще как бы находится по другую сторону добра и зла.
Но и как проповедник Иешуа безнадёжно слаб, ибо не в состоянии дать людям главного — веры, которая может послужить им опорою в жизни. Что говорить о других, если не выдерживает первого же испытания даже ученик-“евангелист”, в отчаянии рассылающий проклятия Богу при виде казни Иешуа.
Да и уже отбросивший человеческую природу, спустя без малого две тысячи лет после событий в Ершалаиме, Иешуа, ставший наконец Иисусом, не может одолеть в споре всё того же Понтия Пилата — и бесконечный диалог их теряется где-то в глубине необозримого грядущего на пути, сотканном из лунного суета. Или это христианство являет свою несостоятельность?
Иешуа слаб, потому что не ведает он Истины. То важнейший, центральный момент всей сцены между Иешуа и Пилатом в романе — диалог об Истине. — Что такое истина? — скептически вопрошает Пилат.
Христос здесь безмолвствовал. Всё уже было сказано, всё возвещено. Иешуа же многословен необычайно: — Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе даже трудно глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чём-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдёт (с. 441).
Христос безмолвствовал — и в том должно видеть глубокий смысл.
Но уж если заговорил — ответь же на величайший вопрос, какой только может задать человек Богу, ибо ты вещаешь для вечности, и не только прокуратор Иудеи ждёт ответа. Но всё сводится к примитивному сеансу психотерапии. Мудрец-проповедник на поверку оказался средней руки экстрасенсом (выразимся по-современному!). И нет никакой скрытой глубины за теми словами, никакого потаённого смысла, который заключался даже в молчании истинного Сына Божия. А тут — Истина оказалась сведённой к тому незамысловатому факту, что у кого-то в данный момент болит голова.
Нет, это не принижение Истины до уровня бытового сознания. Всё гораздо серьёзнее. Истина, по сути, отрицается тут вовсе, она объявляется лишь отражением быстротекущего времени, неуловимых изменений реальности. Иешуа всё-таки философ. Слово Спасителя всегда собирало умы в единстве Истины. Слово Иешуа побуждает к отказу от такого единства, к дроблению сознания, к растворению Истины в хаосе мелких недоразумений, подобных головной боли. Он всё-таки философ, Иешуа. Но его философия, внешне противостоящая как будто суетности житейской мудрости, погружена в стихию “мудрости мира сего”.
“Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом, как написано: уловляет мудрых в лукавстве их. И ещё: Господь знает умствования мудрецов, что они суетны” (1 «послание» Кор«инфянам, гл.» 3, 19 — 20). Поэтому-то нищий философ сводит под конец все мудрствования не к прозрениям в тайны бытия, а к сомнительным идеям земного обустройства людей. Иешуа предстаёт носителем утопических идей социально-политической справедливости: “В числе прочего я говорил, — рассказывал арестант, — что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдёт в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть” (с. 447). Царство истины? “Но что есть истина?” — только и можно спросить вслед за Пилатом, наслушавшись подобных речей.