Людмила Черная - Антропологический код древнерусской культуры
К концу же XVI в. создаются сборники кратких образцов типа «Сказания начертанию епистолиям, предисловиям и посланиям ко всякому человеку», в котором выстроена иерархическая «чинная лествица» обращений: к митрополиту, к святому старцу, священнику, в монастырь девичь, в лавру, к старцу младу, к воеводе в полк, к воину, ко отцу родителю, к матери, от матери к сыну, к сестре, мужу от жены, ко учителю гордому, к мастеру, книжному другу писати, к другу же просто, другу с лаею, недругу и проч. На все случаи жизни подобраны краткие словесные формулы, нормирующие даже послания к родственникам. Некоторые из обращений порой даже образны, но жестко замкнуты в навязываемый читателям чин, явно отдающий ложным монументализмом. Для сравнения рассмотрим два обращения к другу – «книжному» и «просто». И там и там заложен один и тот же образ «ветви позлащеной посреди винограда Христова цветущей» [590, 591], но в первом случае он развернут и избыточен («Добролиственому и многоплодовитому древу драгия отрасли <…> и многим плод подаваеши и всех плодным и медоточивым овощем негиблющия пищи насышаеши» [590]), а во втором свернут и лаконичен. Вот и вся разница между книжным и простым… Ложным монументализмом веет и от обращения «К другу с лаею»: «Столпу повапленному, тмы темныя чаду помраченному, племени ханаоницкому, семени халдейскому, телу позлащенному, ефиопу прегордому, роду ханаонского, Хамова прирожения, прелести помраченныя, другу моему, имярек» [594]. Все обращения так или иначе восхваляют душевные достоинства адресатов, и только в посланиях к «мастеру» рекомендуется подчеркнуть его риторскую и философскую образованность и крепкий ум: «Крепкоумному смыслу и непоколебимому разуму, художеством от Бога почтенному, риторского и философского высоколюбомудрия до конца извыкшему государю моему, имярек» [592].
В «Главах о увещании утешительнем царем, аще хощеши и вельмож», входивших в сборник слов Ермолая-Еразма и, скорее всего, ему и принадлежавших, предлагался набор увещеваний на темы «О радости нарожениа отрочат. О сынех», «О нарождении дщерий», «О наследствии градов супостатных», «О победе на враги ратныя», «О скорби сродник умерших», «О скорби о побиенных на рати или плененых», «Архиепископом и епископом поставленных в чин», «В радости боляром и всем вельможам в чин пришедших», «В скорбех боляром и всем вельможам от сану избывшим».[511] Основная часть увещаний адресована царю и посему выдержана в строгом церковно-учительном тоне, почти все они начинаются со слова «Бог»: «Бог, вся сотворивый…», «Бог всесильный…», Бог укрепивый…», «Бог избравый…» и т. п. Между прочим, говорится и о самовластии Бога: «Не избра себе всемирныя смерти, но страшную и потом божественным совершив еже воскресе самовластно, нам же образ дав да последуем стопам его» [336]. Царь упоминается следом за Богом и круг его самовластного чина очерчивает сам Вседержитель: «Господь может и возрастити и сердце его сотворити в безстрашии, и смысл в крепости, и управити путь его ко благополучению, еже иноверныя покорити и грады супостат наследити, и прославитись во приятелех честну, во вразех же страшну, и в желаниих хотениа поспешителну, и к молящим его милосерду, всего же паче к самому Богу и ко святым его молебну, и к нам, молебником своим, благочестну» [334–335]. Обрисованный в увещаниях в общих чертах чин царев хорошо координируется с представлениями о роли царя и самого Ивана Грозного и писателей его времени, делающих упор на сочетании милости к друзьям и грозности к врагам. Тема царя и Бога продолжена и в кратком обращении «В радости боляром и всем вельможам в чин пришедшим»: «Угожениа ради Царя небеснаго от земнаго царя приимый почесть, сего ради достоит на сугубыя добродетели вооружатися <…> Бог же видев иже ти первый сий сан воздавый, может и вторым некончяемым почествовати…» [337]. Здесь мы видим все то же «угождение Богу», которое стоит на первом месте и которое недвусмысленно подразумевает угождение «земному царю».
Таким образом, постепенно в русской культуре оформляется чин обращений, и каждому социальному чину в обществе соответствует чинное же обращение.
Соблюдение чина становится обязательным, что видно из обличений и наказаний на нарушения его. Нарушение чина во всех его проявлениях считалось грехом, поэтому люди боялись поступить в той или иной ситуации не по чину, бесчинно («чинить безчестно»), и особенно «самочинно» или «самовластно» и «самосмышленно», за что попасть в разряд «чинораздрушителей».[512] В XVI в. одним из обвинений прихожан, включенных в церковный «Требник», было следующее: «в самочинии (выделено мною. – Л. Ч.) и в самоугодии во многовещьном имении и в люблении к жизни сея…».[513] Бесчиние разрушало порядок, ввергало в хаос и безобразие: «Наказайте бечинныя, творящая в вас распря и соблазны, и учите их доброй старине, по пути отец своих ходити и жити в прежнем сии благочестии и тишине».[514] Отсюда видно, как принцип «чина» тесно сплетается с принципом «старины» в культуре. Начинаясь с малого, бесчинство ведет к разрушению веры, а посему оно недопустимо. Как утверждалось в «Измарагде», «егда мы видим кого нетвердо стояща в вере, научити его лепо, да не бещинствует (выделено мною. – Л. Ч.) христьянства».[515]
Как уже отмечалось, введение собственного порядка – самочиние – было еще страшнее, поскольку при этом отвергался спущенный сверху правильный порядок вещей и создавался новый, основанный на личной позиции самочинника, продиктованный его волей, разумом и т. п. В Никоновской летописи (а за ней и в «Степенной книге») резко осуждалось самочиние новгородцев, изгонявших неугодных им князей: «Новоградцы же в самочиние уклонишася, и к князем своим уложенный завет преступати начаша и князей своих бесчиноваша и изгоняху».[516] Самочиние следовало сурово наказывать и уничтожать без следа, потому что оно вело к «самозаконию», тем самым угрожая и самодержавной власти царя, и благочестию церкви. Преступно и «самосмышление», о чем говорилось, например, в Стоглаве, запретившем бесчиние в иконописании, в особенности же изображение символов и аллегорий. Изображения должны быть «по подобию и по существу», в них не должно быть ничего «временного», а от «своего замышления ничтоже претворяти».[517]
Чин становился синонимом закона и канона, за нарушение которых положена Божья кара. Жить по «самочинию» преступно как с точки зрения церкви, так и с точки зрения мирских людей. Об этом писал, в частности, Андрей Курбский в «Повести об Августине Гиппонском».[518] Правда, тот же Курбский доказывал в «Сказании о явлениях святому Августину», что сила не в чине, а в правде, приводя сюжет о пустыннике на безлюдном острове, который много лет обращал к Богу краткие «неблагочинные молитвы», но получил благодать и милость Бога, давшего ему силу «преестественного плавания на ризе».[519] Рассказ завершался выводом о том, что не следует слишком полагаться на внешнюю чинность и правильность молитв, «искусства в писании», поведения и осуждать, а тем более преследовать подобное бесчиние: «…народов простых неискуству молитвам насмехающеся, а трудов их претяжких и потов многих ни во что же вменяюще. Пред милосердным же Владыкою и Содетелем всех не тако, но правость в человецех сердечную зрит, и опаснаго чистаго жителства хощет, и любви нелицемерныя к Себе и ко всем истязует. Недостатки же искуства нашего, аще глаголемы бывают по неведению и простотою разума, не токмо милосердием их наполняет, но премножайше и радуется о них…» [349].
Как мы видели ранее, следование чину приравнивалось «угождению Богу», фактически чин указывал правильный путь для каждого социального слоя и каждого человека в отдельности. Пути угождения регламентировались как по сути, так и по форме, каждое слово и действие облекалось в раз и навсегда данные одежды. И та творческая свобода, которую подразумевали писатели и художники XI–XV вв. под «угождением Божеству», была утрачена безвозвратно, поскольку только через систему чинов можно было достичь угождения.
Таким образом, чин превратился в XVI столетии в основной закон функционирования и государства, и церкви, и культуры в целом. В области культуры понятие чина тяготело к понятию канона. Канон как церковное правило, устав, церковное песнопение и пр. наполнял и наполняет всю церковную жизнь. В научной же литературе под каноном подразумевается нечто большее, имеющее в основе правило, закон, образец, чин и т. п., но связанное также с художественным выражением, формой, стилем. Прошло время, когда в науке канон и каноническая культура оценивались негативно. Теперь исследователи все чаще прибегают к определению, данному в свое время Фридрихом Шиллером, считавшим канон «совершенным подъемом от случайного ко всеобщему и необходимому».[520] Столь же часто цитируется и определение А. Ф. Лосева: «художественный канон не есть стиль…, но он базируется на последнем, являясь его дальнейшей модификацией».[521] Популярна в науке и защита канона, содержащаяся в трудах Павла Флоренского.[522] Канон все более воспринимается как изобразительная вершина того или иного стиля, становясь, таким образом, образцом гармонии для данной эпохи, а никак не навязываемым запретительным, сковывающим авторскую свободу жестким правилом, не допускающим отклонений, каковым его считали ранее.