Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Вторая и третья строки заставляют вспомнить сцену из «Роковых яиц»: поднявшаяся из придорожных кустов змея глядела на Рокка, и того поразила неистовая злоба, полыхавшая в ее взгляде.
В поэтическом сознании Заболоцкого произошел окончательный разрыв с идеями 20–30–х годов, интегрируемыми понятием «утопия». Его лирику последних лет (1956–1958) можно характеризовать, сравнивая со стихами 20–30–х годов, так: от утопического к человеческому. Если же это верно, утопическое отождествляется с нечеловеческим. Возможно, лирика Заболоцкого — частный случай общего, исторического процесса, медленно идущего в историческом же сознании народа: преодоление утопизма, возвращение из Офирской земли — знак понимания (еще не оформившегося в устойчивое историческое сознание) бесчеловечности всякой утопии, коль скоро та упрощает человека (впрочем, других социальных утопий история жанра не знает), сводит его разнообразие к разумности, к незамысловатым рациональным доводам.
Заболоцкий, искренний утопист (очень важно, что искренний) 20–х годов, убеждается в звероподобности утопии — такое движение сознания (пример Заболоцкого не единственный, я уже писал выше) означает, что в традиционном национальном взгляде возможны перемены; что сознание способно изживать собственный вековечный опыт, убеждаясь в его ложности:. Конечно, поэт — не весь народ, но поэт предчувствует то, что может почувствовать, пережить народ; поэт первым слышит звуки, еще как бы не прозвучавшие, хотя совсем не исключено, звуки эти могут и не прозвучать внятно для народа.
Отказ от утопии, усмотренный в лирике Заболоцкого, дает основание допустить, что его творчество движется в том, пока нешироком (надеюсь, все же реальном, а не выдуманном мной) течении, которое с долей условности называю «новым национальным сознанием». Разумеется, у этого сознания есть глубокие корни в традициях отечественной культуры, но оно чаще всего бывало гонимым, оставалось «теорией» — в обыденной жизни имели хождение все те же старые «утопические» взгляды (тех же глубоких корней). Их сторонники уповали на то, что волевыми, целенаправленными действиями можно изменить жизнь целого народа, сделать ее такой, какой она испокон воображалась. Когда взялись за такую работу, выяснилось: да, можно, однако посредством превращения человека в животную разновидность. Это и было разгадано русской литературой 20–х годов, это и постиг Заболоцкий — так я объясняю его отказ от утопии и «возвращение из Офирской земли» к человеку обыкновенному, в котором, как понял поэт, заключены ответы на все вопросы, ибо человек сам у себя, а не у истории либо грядущего, спрашивает.
В очарованье русского пейзажа Есть подлинная радость, но она Открыта не для каждого и даже Не каждому художнику видна. (с. 288)
Не пейзаж радует, как было в натурфилософскую пору Заболоцкого, а человек рад, глядя вокруг, нужно лишь иметь радость в себе; она чиста, бескорыстна, бесценна, ибо вызвана не преобразовательным зудом, но тем, что ее получают, глядя, — от взгляда. Человек находит диковины в мире, а не создает. В мире есть все, нужно отыскать, а не переделывать — так и сказано в стихотворении «Зеленый луч» (1958).
Золотой светясь оправой С синим морем наравне, Дремлет город белоглавый, Отраженный в глубине.
(с. 291)
Этот город Заболоцкого напоминает Китеж русских легенд, утопический идеал, становящийся несчастьем, как только берутся его реализовывать, — общая черта всех утопий, русских ли, западных, восточных. Хочется повторить, что национальный русский опыт явился уникальным: Россия первая попробовала осуществить литературную утопию и первая убедилась в кошмаре книжного, ставшего действительным. Китеж — город — мечта, о нем и следует мечтать, нельзя в нем жить.
Он сложился из скопленья Белой облачной гряды Там, где солнце на мгновенье Полыхает из воды.
(с. 292)
По литературной традиции «Китеж» Заболоцкого восходит, скорее всего, к Е. А. Баратынскому:
Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его коснется, Он исчезнет без следов. Так мгновенные созданья Поэтической мечты Исчезают от дыханья Посторонней суеты.
(1830)
Видна разница двух вещей, есть и сходство. Оно, против умысла Заболоцкого, позволяет читать его строки вместе со строками Баратынского. Результат чтения: «Китеж» — поэтическая мечта, и достичь его можно, мечтая, это и есть обретение. Любой другой способ — исчезновение либо мечты, либо мечтателя.
Заболоцкий уразумел поэтическим разумением: материальное, вносимое человеком в мир, не делает человека и мир лучше; одновременно с такой новизной надо придумывать, как избавиться от ее побочных последствий. Единственное, что, не втягивая людей в состязание с косной материальностью (всегда ими проигрываемое), допускает их благосуществование в мире, — утопия воображаемая, а не реализуемая; мечта, которой так и следует оставаться мечтой.
Заболоцкий, очарованный утопией, сумел избавиться от нее как проекта реальных действий. Его отказ — разновидность критики, которой подвергали утопию Замятин, Козырев, и такая художественная
критика в национальной традиции литературных утопий становится новым содержанием — в новых исторических условиях (советская действительность) развивается то, что выработала отечественная литературная классика XIX столетия.
5А. Платонов начинал стихами, их следует рассмотреть, потому что в них многое из того, что не столь очевидно в прозе писателя, — мотивы, намерения, идеи.
Самый ранний сборник (1919–1921) — «Голубая глубина» (Краснодар, 1922). Преобладает лексика, «философия» «мы» (нам, наш), главным образом в городских стихах. Одна из причин такого предпочтения, существенного и для прозы Платонова, в том, что Россия начала XX столетия оставалась аграрной страной. Глубина ее аграрности такова, что и по сей день в нравах, привычках, психологии городского жителя она дает себя знать. Две ее черты сохраняются в нетронутом виде: отсутствие развитого индивидуального сознания (психология «мы» есть его замена) и монархизм (централизм), как‑никак соединяющий, дающий политический импульс бесформенному и безвольному «мы». Критика городской культуры в этих условиях становится критикой «реакционно — консервативной», тормозящей, но естественной, если аграрная страна стремительно («вдруг») превращается в индустриальную.
Именно в городских стихах А. Платонова (у него есть и деревенские, напоминающие С. Есенина) часто «мы» как привычное, испокон свойственное, которому в городе нет простора. И тогда стихи служат своего рода компенсацией, разновидностью магической словесности, призванной вернуть уходящее, остановить исчезающее. У Платонова этот магизм выражен в его едва ли не изначальной, самой примитивной форме, предполагающей: стоит сказать, как сказанное осуществится; поэтому никакой выработки слова, стиля, культуры. Такой магизм заразителен, им заражаются поэты и более высокого, чем Платонов, технологического уровня, например поздний В. Брюсов (того же, кстати, времени — конец 10–х — начало 20–х годов).
«Мы» Платонова (и поэтов «Кузницы», куда он входил) — некая масса, у которой нет не только отдельного лица, она сама часто принимает абстрактный вид:
Мы — гудок, кипящий мощью[38].
Эта мощь привлекает и потому, что позволяет пережить ощущения такого содержания и силы, какие редко испытывает человек в личной, индивидуальной жизни; и потому, что как раз те, у кого слаборазвито индивидуальное сознание, кому трудно там, где нужны индивидуальные решения, — в «мы» от всех таких трудностей освобождается: не он делает выбор, а с ним вместе (на самом деле вместо него) выбор делают все, мы. Однако на что идет эта безусловная сила?
Мы рванемся на вершины Прокаленным острием! Брешь пробьем в слоях вселенной, Землю сбросим в горн!
(с. 491)
Спрашивается: зачем? Вопрос бессмысленный. Вершины, вселенная — только объекты приложения диких сил «мы» (к слову, заурядный — по выражению, по содержанию — вариант многократно упоминавшегося русского глобализма). Платоновское «мы» явление космическое, претендующее изменить порядок мира — характерное и для конца 10–х — начала 20–х годов настроение, и для одного из направлений нашей умственной традиции, представителем которой, хронологически близким Платонову, был, в частности, Н. Ф. Федоров. Похожую психологию Платонов выразил в стихотворении «Поход»:
Мы горы сравняли с великой дороги,
Но не с иконой — с винтовкой пошли<…>
(вспоминается из «Двенадцати» А. Блока: «Пальнем‑ка пулей в святую Русь»; переживания Платонова напоминают персонажей Блока — едва ли случайное совпадение).