Михаил Казиник - Тайны гениев
Что такое особенно страшное для Франции закодировал Бизе в своей музыке?
И кого на самом деле любила Кармен?
И символом чего является Кармен?
Какова роль одной очень странной героини оперы, которая никогда не появляется на сцене, но, однако, руководит ходом действий.
В опере есть даже эпизод, за который, живи Бизе в Советском Союзе, он угодил бы в ГУЛАГ без права переписки.
О музыке, как сильнейшем лекарственном средстве.
О том, как одна симфония спасла человека от самоубийства.
И может помочь очень многим в трудную минуту.
О разных музыкальных произведениях в борьбе против
разных заболеваний.
И о многом, многом другом.
До встречи во второй книге.
Вместо послесловия
Я знаю, почему я не поставил здесь точку. Та же история происходит со мной на концертах. Мне всегда очень трудно заканчивать встречи.
Доверив людям так много из пережитого, выстраданного, трудно сразу расстаться с ними. И если я чувствую, что слушатели прониклись теми же чувствами, то сделать это еще сложнее.
С мыслью великого философа Лейбница о том, что “музыка – это скрытое арифметическое упражнение души, которая вычисляет, сама того не зная” не просто согласен, но понял это всей своей жизнью.
И даже убедился в том, что музыка может совершить такую революцию в этом душевном вычислении, что порой даже трудно предсказать, какой уровень творческих сил и энергии может пробудиться в человеке, открывшем для себя музыку.
В двенадцать лет я испытал сильнейшее потрясение. У меня был сосед – старше меня на три года. Несмотря на то что мы жили рядом, учились в одной и той же школе, говорили на одном языке, различий между нами было столько, словно мы вышли с разных планет. Я играл на скрипке и фортепиано, писал стихи, сочинял музыку.
И мои родители делали все, чтобы я рос человеком искусства: с самого раннего детства водили меня на концерты, театральные спектакли, в музеи. Совсем не так было в семье моего соседа. Отец – алкоголик, пропивавший до последней копейки свою нехитрую зарплату, постоянно бил свою жену и четверых несчастных детей. Дети росли по сути бездомными – их воспитывала улица. Чтобы как-то выжить, их мать – жена алкоголика тетя Шура – работала дома, обстирывая почти весь район. Она так мало брала за свою работу денег, что даже другие бедные люди предпочитали отдавать ей свое белье и платить 30 копеек, чем стирать самим. Не было в доме никаких удобств, даже воду нужно было таскать из колонки со двора. У тети Шуры были вечно красные и опухшие от воды руки.
А в единственной комнате, которая была кухней, прачечной, столовой и спальней совершенно невозможно было находиться: от бесконечного пара перекрывало дыхание, пахло одновременно грязным и чистым бельем, скользкие, пропитанные миллионами скверных запахов, стены вызывали чувство брезгливости.
Мой сосед к тому времени уже успел пересидеть в нескольких детских тюрьмах. А в перерыве между отсидками не знал куда деваться. Дома – жутко, а на улице... ну, сколько времени можно пробыть на улице. Единственное место, где он чувствовал себя уютно, – это в нашей квартире. Мне было очень жалко Витьку, и я старался развлечь и накормить его (он всегда был безумно голоден).
Я смотрел на него и думал, что жизнь – это лотерея, и он в отличие от меня вытащил несчастливый билет. Даже моя мама, уходя на работу, часто говорила о том, что из еды я должен разогреть, то есть чем мы с Витей пообедаем. Однажды когда он пришел ко мне в гости, я отправился разогревать еду, а Витя принялся рассматривать предмет моей особой гордости – альбом марок. В те тяжелые, нищие годы марки воспринимались как посланцы из другого мира. При помощи марок можно было совершать путешествия в другие страны, побывать в музеях, отправиться на машине времени в гости в доисторические времена.
Память на всю жизнь запечатлела те вечера, когда папа, мама и я сидим рядом, держим альбом и, рассматривая марки, фантазируем. На улице – темно и холодно, в доме –полумрак, лишь над марками – старая лампа. В доме тоже холодно, но мы сидим, прижавшись друг к другу, мы – далеко, в жарких странах, рассматриваем пирамиды, сфинксы, Тадж-Махал.
Витя тоже любил рассматривать альбом, и продолжал это делать, пока я разогревал пищу.
Мы с ним поели, и он неожиданно заторопился домой. Я был несколько удивлен этой спешкой, мы ведь были одни, а идти-то ему некуда.
Причину его спешки я понял на следующий день, когда открыл альбом. Марок не было. Кое-что, правда, оставалось, но все лучшее – живопись, страны, пальмы, Тадж-Махал, собор Святого Петра, сказки Андерсена и картины художников – все исчезло.
Потрясение мое было так велико, что с того момента я навсегда утратил всякое желание даже видеть марки. Должен сказать, что в своих мыслях и представлениях я был настолько чист, что, когда открыл альбом и не увидел любимых марок, то пытался понять, что я мог с ними сделать.
Я готов был скорее признать себя лунатиком, ночью бессознательно раздававшим марки прохожим, чем заподозрить кого бы то ни было. Мысль о Витьке даже не пришла мне в голову.
Но она пришла в голову вернувшимся с работы моим родителям.
Узнав о том, что вчера Витя был у меня в гостях, они отправились разговаривать с ним. Через несколько дней появились три марки, помятые, трагически одинокие, потерявшие для меня всякую связь с коллекцией, вечерними путешествиями и той тихой невозвратимой радостью путешествия, фантазий, сказок. Остальные марки Витька успел продать. И что же было нам делать? Идти в милицию? Чтобы Витьку в очередной раз посадили?
Решили, вздохнув, что ничего уже не поделаешь, не судьба. А вот Витьку придется в гости никогда больше не приглашать.
В это время у меня наступил период, который есть в жизни каждого, кто входит в мир музыки. Я называю этот период “космическим”. Это, когда юный музыкант открывает для себя две очень важные вещи.
Первое открытие – Лунная соната Бетховена, а второе – что я САМ могу (!!!) ее сыграть.
После этих двух открытий обычно наступает эпизод, когда все-все-все на свете воспринимается как досадная помеха на пути к бесконечному наслаждению от безостановочной игры этой музыки.
Примерно через месяц после начала моего “лунного” помешательства, в самый разгар священного ритуала – звонок в дверь.
Самое неожиданное, что передо мной – Витька. После злополучной истории с марками прошло больше полугода.
И естественно, Витька не только не приходил, но старался не попадаться нам на глаза. (Мы, разумеется, ничего бы с ним не сделали, но он-то об этом не знал!) И вдруг! Звонок в дверь. Витька! Глядя куда-то в сторону, он говорит:
– Ты играешь какую-то очень красивую музыку, и я все время к ней прислушиваюсь. Ты можешь сыграть ее для меня?
– Ну конечно же, могу. Заходи. Я сыграл.
– А что это за музыка?
И я рассказал ему о Бетховене, о его глухоте, о его безответной любви к графине Джульетте Гвичарди, о его сонате, ей посвященной, о немецком поэте Рельштабе, который после смерти Бетховена назвал сонату “Лунной”. Витька слушал, затаив дыхание. А затем спросил не могу ли я сыграть эту музыку еще раз. Я сыграл. А затем он ушел. Я же продолжил работу над сонатой. Примерно через час – звонок.
– Послушай, ты все равно играешь эту музыку, можно мне посидеть и послушать ее еще – я тебе не помешаю.
– Ну конечно же, садись и слушай.
Я не знаю точно, сколько времени он просидел, ибо я забыл про него, совершенно погрузившись в эту музыку. Тогда, играя, я понял, что название, данное поэтом бетховенской сонате, – ошибка, ибо слово “лунная” полностью лишает слушателя подлинного ощущения этой музыки, превращая ее в пейзаж. Но ведь это вовсе не пейзаж. Это не романтический лунный фон. Это музыка о трагедии любви.
И та самая, любимая всем миром мелодия, которая пронизывает всю первую часть, написана в ритме траурного марша.
Но поскольку это погребение не тела, а духа, то марш звучит не как шествие, не как реальное движение, но как внутреннее движение души, познавшей, и тут же похоронившей чувство.
Это – единственное в мире, как сказали бы сейчас компьютерщики, “виртуальное погребение”.
Обо всем этом я и сказал Витьке, когда увидел его по-прежнему сидящим за мной и, как оказалось, внимательно слушавшим все это время. Потом Витька ушел. Появился он через несколько дней.
– Послушай, ты не будешь смеяться, если я задам тебе один, наверное, очень глупый вопрос?
– А я мог бы научиться играть эту сонату?
Я не знал что ответить. Сказать категорическое НЕТ? А вдруг Да? Можно.
– И да и нет – вдруг сказал я. – Все зависит от тебя. Если твое желание играть эту музыку превыше всего, если оно фанатично, и ты можешь пожертвовать всем остальным, то ДА. Во всех остальных случаях – нет.