Игорь Сухих - Русский канон. Книги XX века
И сам «вечный студент» и «облезлый барин» Петя Трофимов с его грезами о светлом будущем и Россией-садом далек от привычных канонов изображения «нового человека» в любом роде: тургеневском, романов о «новых людях», горьковском (вроде Нила в «Мещанах»).
Внешне в пьесе сталкиваются не социальные типы, а социальные исключения. Индивидуальное в чеховских героях – причуды, капризы, психологические тонкости – явно важнее, чем социальные маски, которыми они порой с удовольствием наделяют друг друга (еще охотнее это делали критики).
Но – вот второй парадокс этой странной комедии – персонажи-исключения, в конце концов, разыгрывают предназначенные им историей социальные роли.
Н. Берковский заметил в новеллистике Чехова и Мопассана общую закономерность: «Что представляется в ней игрой судьбы, капризом, парадоксом, то при первом же усилии мысли становится для нас созерцанием закона, исполнившегося с избытком… Через эксцентрику мы проталкиваемся к закону и тут узнаем, что она более чем закон, что она закон, подобравший под себя последние исключения». Так и в «Вишневом саде»: сквозь причуды и случайности индивидуальных реакций, сквозь паутину слов проступает железный закон социальной необходимости, неслышная поступь истории.
Да, Раневская и ее брат добры, обаятельны и лично не виновны в тех грехах крепостничества, которые приписывает им «вечный студент». И все-таки в кухне людей кормят горохом, остается умирать в доме «последний из могикан» Фирс, и лакей Яша предстает как омерзительное порождение именно этого быта.
Да, Лопахин – купец с тонкой душой и нежными пальцами. Он рвется, как из смирительной рубашки, из предназначенной ему роли: убеждает, напоминает, уговаривает, дает деньги взаймы. Но в конце концов он делает то, что без лишних размышлений и метаний совершил щедринский Колупаев или Разуваев: становится «топором в руках судьбы», покупает и рубит вишневый сад, «прекраснее которого нет на свете».
А лысеющий «вечный студент», голодный, бесприютный, однако полный «неизъяснимых предчувствий», все-таки уводит за собой, как в последнем чеховском рассказе, еще одну невесту. Глядя в будущее, он никак не может отыскать свои рваные калоши, подобно тому как старый философ валится в яму, потому что рассматривал звезды над головой.
Так, уходя от прямолинейной социальности, Чехов в конечном счете подтверждает логику истории. Мир меняется, сад обречен – и ни один добрый купец не способен ничего изменить. На всякого Лопахина найдется свой Дериганов.
Но не это оказывается самым главным в странной чеховской комедии. За «старыми мотивами», в глубине простой, обыкновенной и скучной истории о «дворянском разорении», смене собственника таится иной «замысел упрямый», идет другая драма.
Своеобразие чеховского конфликта наиболее глубоко и точно определил в свое время А. Скафтымов: «Драматически-конфликтные положения у Чехова состоят не в противопоставлении волевой направленности разных сторон, а в объективно вызванных противоречиях, перед которыми индивидуальная воля бессильна… И каждая пьеса говорит: виноваты не отдельные люди, а всё имеющееся сложение жизни в целом».
Развивая эту идею, обычно говорят о внешнем и внутреннем действии, внешнем и внутреннем сюжете чеховских рассказов и пьес. Внешний сюжет (фабула) «Вишневого сада» развертывается достаточно традиционно: приезд – разговоры и споры – продажа имения – отъезд. Внутренний же – и главный – сюжет просвечивает сквозь фабулу, мерцает, пульсирует, лишь иногда вырываясь на поверхность. Толстой, по воспоминаниям Горького, в связи с «Душечкой» говорил о девушках-кружевницах, которые «мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево». Многочисленные протекающие темы, лейтмотивы, сопоставления, переклички «Вишневого сада» тоже образуют прихотливый, но в высшей степени закономерный узор. Не случайно сегодня все чаще пишут не только о повествовательности чеховской драмы («пьесах-романах»), но и о ее лирической природе, музыкальной структуре.
Действительно, принцип повтора, регулярного напоминания и возвращения здесь почти так же важен, как в стихах.
Свою постоянную тему имеет едва ли не каждый персонаж. Без конца жалуется на несчастья Епиходов, лихорадочно ищет деньги Симеонов-Пищик, трижды упоминает телеграммы из Парижа Раневская, несколько раз обсуждаются отношения Вари и Лопахина, вспоминают детство Гаев, Раневская, Шарлотта, Лопахин.
Но больше всего герои размышляют об уходящей, ускользающей жизни. «Главное невидимо действующее лицо в чеховских пьесах, как и во многих других его произведениях, – беспощадно уходящее время» – эта формулировка М. Курдюмова (псевдоним М. А. Каллаш) очень нравилась Бунину, вообще-то чеховских пьес не любившему.
Судьба человека в потоке времени – так лирически-абстрактно, но, кажется, точно можно определить внутренний сюжет «Вишневого сада».
«Не только в каждом действии, но почти в каждой сцене как будто слышится бой часов…» (М. Курдюмов). Действительно, пьеса переполнена временными указаниями, ориентирами, звонками-сигналами. Вот хронометраж только первого действия: на два часа опаздывает поезд; пять лет назад уехала из имения Раневская; о себе пятнадцатилетнем вспоминает Лопахин, собираясь в пятом часу ехать в Харьков и вернуться через три недели; он же мечтает о дачнике, который через двадцать лет «размножится до необычайности»; а Фирс вспоминает о далеком прошлом, «лет сорок – пятьдесят назад». И снова Аня вспомнит об отце, который умер шесть лет назад, и маленьком брате, утонувшем через несколько месяцев. А Гаев объявит о себе как о человеке 1880-х годов и предложит отметить столетие «многоуважаемого шкапа». И сразу же будет названа роковая дата торгов – двадцать второе августа.
Время разных персонажей имеет разную природу. Оно измеряется минутами, месяцами, годами, то есть имеет разные точки отсчета. Время Фирса почти баснословно, оно все – в прошлом и, кажется, не имеет твердых очертаний: «живу давно». Лопахин мыслит сегодняшней точностью часов и минут. Время Трофимова – все в будущем, и оно столь же широко и неопределенно, как и прошлое Фирса.
Оказываясь победителями или побежденными во внешнем сюжете, герои «Вишневого сада» резко сближаются в сюжете внутреннем. В самые, казалось бы, неподходящие моменты, посреди бытовых разговоров они наталкиваются на непостижимый феномен жизни, человеческого бытия. Их слова – «простые как мычание», в них нет ничего мудреного, никакой особой «философии времени», если подходить к ним с требованиями объективной драматической логики. Но в них есть иное – глубокая правда лирического состояния, подобная тоже простым пушкинским строчкам:
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрем.
(Какая, кажется, и здесь философия?)
«Да, время идет», – вздохнет в начале первого действия Лопахин, на что Гаев откликнется высокомерно-беспомощным «кого?». Но репликой раньше он сам, в сущности, говорил о том же: «Когда-то мы с тобой, сестра, спали вот в этой самой комнате, а теперь мне уже пятьдесят один год, как это ни странно…»
Чуть позже Фирс вспомнит о старом способе сушения вишен и в ответ на вопрос Раневской: «А где же теперь этот способ?» – тоже вздохнет: «Забыли. Никто не помнит». Кажется, речь здесь идет не только о хозяйственном рецепте, но и о забытом умении жить…
Во втором действии посреди спора о будущем сада Раневская произносит после паузы: «Я все жду чего-то, как будто над нами должен обвалиться дом». И опять эта реплика скорее не внешнего, а внутреннего сюжета.
В конце второго действия лихорадочные монологи о будущем декламирует Трофимов.
В третьем действии даже в высший момент торжества у Лопахина вдруг вырвется: «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь».
И в четвертом действии он подумывает о том же: «Мы друг перед другом нос дерем, а жизнь знай себе проходит». Потом сходная мысль мелькает в голове Симеонова-Пищика: «Ничего… Всему на этом свете бывает конец…» Потом прозвучат бодрые реплики Трофимова и Ани о жизни новой, прощальные слова Раневской и ключевая, итоговая фраза Фирса: «Жизнь-то прошла, словно и не жил…»
Приобщенность к двум сюжетам придает большинству персонажей пьесы психологическую и эмоциональную объемность.
Было время, когда критики, руководствуясь социальным заказом на «разоблачение дворянства», пытались свести чеховское определение жанра к «просто комедии». Получалось, что Епиходов, Шарлотта, Дуняша – пародийные отражения Гаева и Раневской, эти последние – образы сатирические, а вся пьеса – пародия на подлинную трагедию.
История литературы знает, однако, «комедии», далеко выходящие за пределы комического: «Человеческую комедию» или комедию, получившую определение «Божественной». По поводу авторского определения жанра с Чеховым объяснялся уже Станиславский: «Для простого человека это трагедия».