Алексей Марков - Что значит быть студентом: Работы 1995-2002 годов
В уже упомянутых выше работах П. Конечного широко используется понятие студенческой субкультуры[376]. Оно также дает возможность «перекинуть мостик» к новым подходам, основанным на теориях современной когнитивной социальной психологии. Канадский историк показывает, как весьма устойчивая в своей изолированности, элитарности и одновременно маргинальности субкультура российского студенчества абсорбирует разнообразные «интервенции» советского режима, сохраняя, однако, свою идентичность[377]. В связи с этим любопытно проследить начало советских «приключений» одного из центральных верований дореволюционного студента — идеологии автономизма и самоуправления, враждебности к самой идее (не говоря о практике) государственного вмешательства в жизнь университета.
Важным элементом этой идеологии являлось негативное отношение к институту армии и к армейской службе: последняя обычно воспринималась как наказание. Прежде всего из-за практики разжалования студентов в солдаты за оппозиционные настроения, что было обычной мерой российского правительства в девятнадцатом — начале двадцатого века[378]. Хотя не исключено и более «сложное» понимание данного феномена. Как известно, армия входит в число важнейших «дискурсивных» институтов новоевропейского общества, посредством которого (наряду со школой, тюрьмой, медициной) формируется гражданская личность. Армия обеспечивает постоянное ощущение контроля и экзамена, способствуя закреплению общепринятых практик. Однако в зависимости от образовательного и социального, — что взаимосвязано, — ценза отношение к этому институту вариабельно. Почему армейская служба и карьера чаще всего пугала и, одновременно, вызывала насмешки интеллигенции и, в частности, студенчества? Обычный ответ: из-за потери личной свободы, подавления личности, «механизации» человека. Но такие оценки могут возникнуть только у личности уже «готовой». Очевидно, субъекты, подвергнутые особенно глубокому воздействию различных «дискурсивных» институтов общества еще до армейской службы, в известном смысле не нуждаются в ней. Многим же «простым людям», прежде всего крестьянам, армия — и только она — давала возможность стать (и ощутить себя) «персоной», именно через ужасавшую интеллектуала муштру. (Эти рассуждения не стоит понимать в том смысле, что крестьянин «любит» армию, — если это слово здесь вообще уместно, — однако «не любят» ее студент и крестьянин по весьма разным мотивам. Крестьянская «воля» имеет мало общего с новоевропейской «свободой».) В анализируемых нами обстоятельствах традиционно враждебное отношение студента к институту армии дополнялось, мягко говоря, настороженностью к тому новому общественному укладу, который Красная Армия олицетворяла.
На второй год Великой войны (в апреле 1916-го) русское правительство все же пошло на массовую мобилизацию студентов. Передавая студенческий разговор «во дворе воинского присутствия», мемуарист выделяет фразу: «…казарма, по сути дела, не страшна, так как будем все вместе и сломить себя все-таки не дадим»[379]. Позже, уже после призыва автора дневника, следуют записи о «горьких монотонных часах» и «всевозможных издевательских выходках» унтер-офицеров и взводного, а сама казарма противопоставляется «задушенно вольной студенческой жизни»[380]. Таков был дореволюционный «фон», с которым столкнулись большевики в период студенческой мобилизации 1919–1920 годов.
Необходимо сказать несколько слов и о настроениях петроградских студентов в послеоктябрьские месяцы. Солидарное с большей частью столичной интеллигенции студенчество не обнаруживало энтузиазма по поводу нового переворота. Стачек, на манер школьных учителей, в вузах, однако, не было. Оставался открытым вопрос о реформе университета — вопрос, который начали обсуждать еще при Старом режиме, а после Февраля поставили в «порядке дня»[381]. По-прежнему тощим был кошелек российского студента — его положение в годы Первой мировой войны даже ухудшилось. Наконец, политически петроградское студенчество 1917 года колебалось между кадетами и умеренными социалистами (эсерами и меньшевиками), хотя степень политизации вузовцев преувеличивать не стоит — после 1905 года, а в еще большей степени с начала 1910-х годов политическая активность сместилась на периферию студенческой жизни и, возможно, сознания. Тем не менее традиционные лидеры студенческих сообществ — так называемые «вечные студенты», как правило, имели четко выраженные политические ориентации. Большевистская организация петроградских студентов — крайне немногочисленная — функционировала не столько в студенческой, сколько в рабочей и солдатской среде[382].
Практически сразу же после революции выявилось намерение новых властей подорвать элитарный характер студенческого сообщества, открыв двери высшей школы для представителей низших классов, не имевших для этого формально — а часто и фактически — необходимой образовательной базы. Эти планы с неизбежностью должны были столкнуться с «элитарными» установками студентов и профессуры.
Наконец, весной и летом 1918 года в стенах университета «укрылись» многие бывшие боевые офицеры минувшей Великой войны. С осени 1918-го началось практическое осуществление «демократического эксперимента» Советской власти в высшей школе: с отменой аттестатов и вступительных экзаменов в университет хлынул поток слабо подготовленной молодежи. Однако, столкнувшись с сопротивлением сплоченных корпораций студентов и профессуры, струя эта быстро истаяла — частью будучи ассимилированной средой, частью вытесненная последней. Ставка же Наркомпроса на студентов в противостоянии с профессурой быстро обнаружила свою несостоятельность: студенчество не приняло политики наркомата. Наделенные публично-правовыми функциями Советы старост прекрасно находили общий язык с администрацией вузов, зачастую совместно, подготавливая «реформы» в рамках отдельно взятых учебных заведений, как это было в Петроградском университете. Как следствие, нарастал новый конфликт — уже между Наркомпросом и студенчеством[383].
В этой предгрозовой атмосфере и разразился гром — призыв первых трех курсов вузов в Красную Армию в мае 1919 года. Еще до того, в соответствии с декретом от 16 февраля 1919 года, призывали офицеров из числа студентов младших курсов. В связи с этим интересно проанализировать сохранившиеся в ЦГА С.-Петербурга письма студента Ф. Леонтьева от 7 января 1919 года и анонимного «студента-пролетария» от 23 апреля того же года.
Автор первого из них акцентирует внимание на «большом количестве студентов — бывших офицеров, — пользующихся отсрочкой от призыва на неопределенное время». Логика письма незамысловатая: указанные учащиеся — «студенты лишь на бумаге», иной раз откровенно признающиеся, что «водят за нос» Советское правительство, поэтому резонно было бы отправить их на фронт, где они не будут «объедать своих товарищей в Петрограде и ничего не делать»[384]. Текст письма отчасти «навеян» сложностями с социальным обеспечением (давняя проблема российской высшей школы!), отчасти же — противоречиями, спровоцированными этими нехватками. В 1919 году еще не существовало двух студенческих субкультур (это не означает, что автор представляет себе дореволюционное студенчество «единым и неделимым») — первые рабфаковцы появятся в Петрограде только в конце этого года. Конфликт носил «поколенный» характер, имея так называемые «экономические» мотивы (наличие же сугубо «политических» сомнительно). Резонно в связи с этим напомнить о распространении уравнительных настроений в ходе революции и Гражданской войны. Принцип «равенства», многократно обоснованный и «распропагандированный» в социалистической печати (и не только в ней), сформировал, пользуясь языком Московичи, соответствующее социальное представление. Ситуация с офицером-студентом рассматривается автором письма не столько в «политическом», сколько в экономическом аспекте: «объедают», «ничего не делают». Здесь «правит» дискурс «классовой борьбы» (поэтому, кстати, нужно вспомнить и о реалиях момента: «записных» студентов в начале 19-го года было «пруд пруди» — во всяком случае, в старых престижных вузах города). Вера в элитарный характер своей группы, важная в случае студенческой корпорации, противопоставляла универсанта любым чужакам, в том числе (и, может быть, — тем более) бывшим офицерам. Здесь, как мне представляется, наблюдается феномен аутгрупповой враждебности. В самом деле, пришедшие в университет лишь ради спасения от призыва и более с ним ничем, казалось бы, не связанные демобилизованные остались вне сообщества и его «символа веры». Тем паче это могло раздражать новичков набора 1918 года.