Михаил Гершензон - Избранное. Тройственный образ совершенства
108. – И снова, как встарь, – ибо так было уже не однажды, – явится из диких степей народ-всадник, вскормленный не отвлечением, а сосцами матери-природы, и пройдет на своих неутомимых конях наши страны, сокрушая воли, как ломкий тростник: каждый на коне – кипучий микрокосм; что ни человек, то личность. То будет в человеке победа Божьего образа над прахом, в который мы обратили себя: поистине, праведная победа. Пушки Круппа их не остановят. Разве слабее было оружие великого Египта над гиксосами, или Византии над гуннами?{131} Разве монголы под стенами Вены не смеялись над огнестрельными игрушками Европы? Могучей всех безличных сил ярость личных желаний, жарко пылающий в духе образ совершенства.
109. – Я не проповедую, я только свидетельствую о подлинно сущем. Непременный закон человека – быть и образом Божьим, и прахом. Культура несет в себе свою гибель, ибо какая польза накопить богатство, ежели в накоплении изнемог сам человек? Всякое создание есть и личность, и не личность, цель и средство; всякое совершенно замкнуто в себе – и совершенно растворено в общей жизни, существует самобытно и, однако, существует не для себя. Не плачет ли сама природа, когда, поцеловав рожденную ею плоть, бросает ее в кипящее горнило, как мать, посылающая сына на ратное поле? Еще в огне сражений природа окружает свое дитя заботою и любовью, крепит его пищею и помогает отражать удары. Но и враг – ее же дитя; горе, горе! Когда голодный волк вонзает зубы в горло ягненка, скорбит ли душа мира или ликует? – Скорбит и ликует в одном чувстве, какое недоступно человеческому сердцу, и торжествует с победителем.
110. – Культура затмила наш разум, приучив нас видеть во всех созданиях, от камня до человека, только средство, вследствие чего человек и самого себя сознал средством, а сознав, и стал им: стал орудием культуры. Но я не средство; по воле создавшего меня я – и средство, и личность, только в двойном бытии я исполняю мой закон. Не исцелится человечество, больное культурой, пока не исполнит и второго своего назначения, пока не сознает себя человек, как незаменимую ценность, как временно-конечную цель творения. А сознать в себе личность значит окрепнуть как личность, а личность крепнет только в личном и целостном восприятии, и более всего – в любви.
111. – Этот верный путь издревле угадывали сердцеведцы всех времен, основатели религий. Не благодушной мечтательностью звучал их призыв, но так же существенно, как старший говорит ребенку: «Строгай от себя, иначе порежешься», так они остерегали людей: «Люби ближнего твоего и всякую тварь. Отвлечением ты низводишь себя в прах, и только любовью можешь утвердить себя, как образ Божий, среди разлагающего отвлечения». Призыв к любви – самый трезвый, самый практичный, самый мудрый совет, какой можно дать человеку. И люди всегда понимали это. Кого признают величайшими благодетелями человечества? Кому воздается наибольшее поклонение миллионами душ на протяжении тысячелетий? Тем, кто открыл человечеству врачебную силу любви: Христу и Будде. «Знаю, что так, хочу любить, хочу уцелеть, и от глубины сердца благодарю тебя, указавшего мне путь спасения»; и изнурялись в напрасных усилиях любить, не понимая того, что любовь есть наивысшее самоутверждение личности, венец, а не начало, что невозможно живущему шесть дней отвлечением в седьмой полюбить, что расцвесть любовью может только душа, окрепшая в непосредственных восприятиях. Разве скажет кто горбатому: «выпрямись!» – Столько же пользы сказать современному человеку: «люби!» Оттого были тщетны горячие молитвы верующих, скорбь и раскаяние сокрушенных сердец, великие жертвы девятнадцати столетий. Нельзя личности остаться целою и способною любить в испепеляющем огне культуры; нельзя человеку безнаказанно предаваться самораспятию отвлечения. Замедли бег! Кругом тебя, что ни явление, то личность, и каждая личность – целебная купель. Погружай твою личность в личное! Виждь и внемли!
112. – Первобытный человек и человек культуры равно далеки от совершенства. Руссо был неправ, когда проповедовал культурному миру возвращение к первобытной простоте{132}. Дикарь, погруженный в природу, действительно черпает в ней верное и полное знание: в нем глубоко напечатлен целостный образ совершенства. Поэтому он страстен и ярок в своей душевной жизни, и каждое чувство его, каждая мысль существенны, как боль телесной раны. И оттого, что в нем целостен образ совершенства, он, с одной стороны, сумел выразить первую мысль о Боге, с другой – безошибочно угадать направление, предназначенное человеку, и проложить начала всех путей, по которым доныне идет культура. Это он в своем безотчетном знании узнал, что тьма и холод – неправда мира, а правда – свет и тепло, и потому сохранил и раздул случайную искру огня, чего не сделало ни одно животное; это он понял, что пространство, разделяющее тела, – недолжное в мире, и изобрел стрелу и лодку, чтобы превозмогать пространство. Но он знает еще почти все природные создания только как личности, в каждом из них видит образ Божий, и оттого обожает каждое; оттого же он и сам для себя неприкосновенен. Правда же в том, что создание есть и образ Божий, и прах. Дикарь только немногое в природе опознал как прах, как орудие, и оттого, верно осуществляя образ совершенства, осуществляет его робко и медленно, потому что образ совершенства познается в нераздельном, но осуществляется чрез раздельное, чрез орудийность. Напротив, культурный человек знает все создания, как прах и орудия, и потому на диво искусен в осуществлении, но почти вовсе не знает личного в мире. Образ совершенства в нем тускл и бледен; отсюда и общие заблуждения культуры, и призрачность, бесстрастие, вялость личного духа.
Недаром люди издревле видят в художниках существа высшего рода, как бы норму свою: спасение человечества в том, чтобы совмещать целостное и страстное знание со знанием раздельным, холодным, подобно тому как художник сочетает в своем труде вдохновение с целесообразностью средств. Во все времена среди людей возникали учители двух родов: одни учили общей мудрости жизненного дела, другие – частным приемам труда; и хотя изобретение паровой машины и прививки против бешенства бесконечно увеличили их материальную силу, а в писаниях нет никакой осязательной пользы, народы с большей любовью хранят память о Руссо и Толстом, нежели о Уатте и Пастере. В почестях, воздаваемых мудрецам и поэтам, есть трогательное противоречие. Понятна благодарность культуры Уатту, так могущественно двинувшему ее вперед; но Руссо и Толстой, Шекспир и Пушкин разве не противодействовали ей, принципиально восстановляя личность против культуры, как первые двое, или увлекая личность с орудийного торжища на горные вершины, как вторые? Или сам объективный разум коварно позволяет личности подкармливаться правдой и поэзией, потому что ему пока еще нужен личный почин, и в наше время поэзия, сгорая в душах, подобно углю гонит колеса культуры?
113. – Я есмь я и ничто другое в мире, потому что предмет, находящийся в одной точке пространства, не находится ни в какой другой точке его, и мгновение исключает вечность. Я не все, не везде, не всегда, но только вот этот, здесь и сейчас. Мое бытие исключает всякое иное бытие. Я – отдельный атом мироздания.
Но я пребываю не иначе как в суждениях и желаниях. Всякое мое суждение исключительно, как я сам. Говорю ли я: это стол, я тем самым утверждаю, что этот предмет – ничто другое; говорю: этот стол желт, и тем отрицаю в нем черноту, белизну и все остальные цвета, кроме желтого; мое «да» – крохотный островок в необозримом океане «нет». Точно так же мое «хочу» есть хотение этого и потому исключает все другие предметы желаний.
Итак, в каждый отдельный миг я всем моим бытием и каждым его проявлением осуждаю на смерть все существующее, кроме двух частиц его: меня самого и предмета моего суждения или желания. Я говорю миру: «Сгинь, пропади, для того чтобы я уцелел!» – но один я не могу уцелеть; я должен унести с собой и спасти еще хоть одно создание: предмет моего суждения или желания. Один я не могу уцелеть, как я никогда и не существовал один. В каждое мгновение жизни я нераздельно слит хоть с одним атомом, который – не я, и чрез него – со всем мирозданием, ибо и он таков же. Без мироздания я не мог бы ни возникнуть, ни жить, и всякое мое «да» или «хочу», как остров, рождается из мирового единства и покоится на лоне его. В горшке соединены две субстанции: ком глины и идея горшечника. Ком глины подчинился идее, но ведь и она подчинилась ему: из глины ты можешь создать только глиняное, и даже из малого кома ее не создашь большого горшка. А подчинились они друг другу потому, что оба они – ком глины и идея горшка – равно единичны, единичное же не есть истинная сущность: оно не содержит в самом себе причину и основание своего бытия, но возникает из другого, другим поддерживает свое существование и от другого приемлет смерть. Истинная же сущность одна в двух видах: мир, как единство, нераздельное в пространстве и времени, и образ его в человеческом духе, образ совершенства. Жизнь – согласие противоречий.