Елена Душечкина - Русская ёлка: История, мифология, литература
[211, II, 269]
Возникший в городе культ ёлки привёл к тому, что в рождественских текстах темы города, ёлки и ребёнка оказались тесно связанными: в бездушном и бесчеловечном городе ёлка становилась единственным его защитником. Российская действительность давала этому сюжету множество реальных подтверждений. В очерке «Мальчик с ручкой» 1876 года Достоевский писал:
Перед ёлкой и в самую ёлку перед Рождеством я всё встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьём, значит, его всё же кто-то снаряжал, посылая.
[123, XXII, 13]Именно этот случай, по свидетельству писателя, и подтолкнул его написать «Мальчика у Христа на ёлке». В рассказе К.С. Баранцевича «Мальчик на улице» (1896) старик, бродящий в Сочельник по главной улице города, при встрече с маленьким нищим думает о нём:
Жалкое отродье городского пролетариата, какой-нибудь незаконнорождённый сынишка прачки или лакея, вечный обитатель душных подвалов и заплесневелых углов!..
[23, 309]Оригинальная версия сюжета «чужой ёлки» дана М.Е. Салтыковым-Щедриным в рассказе «Ёлка», включённом в «Губернские очерки» [370, II, 233-240], о котором уже говорилось в другой связи. Здесь сам рассказчик, засмотревшись на ёлку в окне «крутогорского негоцианта», вдруг замечает рядом с собой замёрзшего («подскакивающего с ноги на ногу») мальчугана, внимание которого также приковано к ёлке. Мальчик подплясывает «на одном месте, изо всех своих детских сил похлопывая ручонками, закоченевшими на морозе». На первый взгляд, ребёнок этот напоминает рассказчику знаменитого «малютку»: он замёрз, он один поздним вечером на улицах пустого города, он с завистью смотрит на «чужую ёлку» и мечтает о такой же ёлке для себя («— Вот кабы этакая-то ёлка…, — задумчиво произнёс мой собеседник»). И этим его мечтам, подобно мечтам других «малюток», также не суждено сбыться («— А дома у вас разве нет ёлки? — Какая ёлка! У нас и хлеба почти нет…»).
При виде этого мальчика рассказчик, «имея душу чувствительную», настраивает и себя самого, и своего читателя на сентиментальный лад. Но тут же оказывается, что крутогорский мальчуган — отнюдь не традиционный «малютка»: он вовсе не «голодный и холодный» сирота, а вполне «домашний» ребёнок: у него есть родители, он одет в дублёный полушубок, а на далёкой тёмной улице оказался по своей собственной вине, за что его «тятька беспременно заругает». Реплики мальчика свидетельствуют о том, что его интересует не только ёлка, а, может быть, даже не столько ёлка, сколько происходящие внутри помещения события отнюдь не праздничного характера. С живым любопытством наблюдая за тем, как хозяйский сын «задирает» «Оську-рядского», он ни в малейшей степени не сочувствует Оське: «…Ишь разревелся смерд этакой! Я бы те не так ещё угостил!» Вместо ожидаемой солидарности с обижаемым бедным мальчиком, он презирает его: «Эка нюня несообразная! — прибавил он с каким-то презрением, видя, что Оська не унимается». Более того, он сам испытывает желание «задрать» бедного Оську: «“Я бы ещё не так тебе рожу-то насолил!” — произнёс мой товарищ с громким хохотом, радуясь претерпенному Оськой поражению». Так под пером Салтыкова-Щедрина традиционный «малютка» превращается в энергичного, знающего себе цену и умеющего постоять за себя мальчика, вполне уверенного в себе и ориентирующегося в окружающей его обстановке. Этот маленький герой — будущее губернского города — менее всего способен вызвать чувство умиления. Показательно, что в первом и во втором изданиях «Губернских очерков» этот рассказ имел название «Замечательный мальчик».
Автор получил предупреждение. Но всё ещё погружённый в праздничную ауру, он, не доверяя своему впечатлению, совершает шаг, который вполне соответствует сентиментальной схеме: подобно старушке из стихотворения «Сиротка», он, проникшись «состраданием к бедному мальчику», приглашает его к себе домой. «Ёлочный» сюжет, как может показаться, развёртывается в соответствии с четвёртым вариантом: «малютка» подобран.
Однако вместо ожидаемой идиллии и перед рассказчиком, и перед читателем развёртывается вовсе не сентиментальная сцена. В гостях мальчишка ведёт себя крайне развязно и насмешливо по отношению к взрослым: он тут же залезает с ногами на диван, «минуя сластей, наливает в рюмку вина и залпом выпивает её». Разочарованный рассказчик с горечью констатирует: «Мне становится грустно; я думал угостить себя чем-нибудь патриархальным, а вдруг встретил такую раннюю испорченность». То «патриархальное», чем намеревался «угостить» себя рассказчик, — это и есть ожидаемый финал сюжета о «малютке». Если бы мальчик, благодарный за приют и угощение, «улыбнулся, закрыл глазки и уснул спокойным сном», рассказчик получил бы то, на что он себя настроил. Но вышло по-другому, и, испытывая чувство стыда и досады, он отправляет домой «почти пьяного» мальчишку. Традиционный сюжет и традиционный образ («канонизированный дрожащий от холода малютка» [415, 3]) оказываются несоответствующими реальности. Щедринская разработка сюжета «чужой ёлки» предвосхищает вопрос, поставленный Достоевским относительно героя «Мальчика у Христа на ёлке»: «На другой день, если бы этот ребёнок выздоровел, то во что бы он обратился?» И, сам отвечая на него, писатель с горечью констатирует, что со временем «эти дети становятся совершенными преступниками» [123, XXII, 14].
Таким образом, у Салтыкова-Щедрина схема сентиментального рождественского сюжета подвергается существенной ломке. Автор как бы играет «в обманки» со своим читателем. Он создаёт знакомую ситуацию, литературный штамп, и тем самым подсказывает её развитие. Но следующий за нею сюжетный ход не соответствует привычной схеме, и в результате читательское ожидание оказывается обманутым. Эта игра «в обманки» ведётся не только с читателем, но и с рассказчиком: жизнь предлагает ему не предсказуемый литературный вариант, на который он настроился, но «суровую реальность».
Салтыков-Щедрин высмеивает и развенчивает как банальный сюжет «чужой ёлки», так и своего рассказчика, увидевшего в ребёнке «достаточную жертву для своих благотворительных затей». Истинное милосердие оборачивается здесь пустыми «благотворительными затеями», а сам ребёнок превращается в «жертву благотворительности». Отсюда и то чувство стыда, которое испытывает рассказчик после пережитого им инцидента: «Мне ужасно совестно перед самим собою, что я так дурно встретил великий праздник». Отсюда и заключающие очерк слова его молитвы, представляющие, как убедительно показал М.В. Строганов, реминисценции из стихотворения Пушкина «Отцы пустынники и жёны непорочны…» и молитвы Ефрема Сирина «Господи и Владыко живота моего» [413, 58-66]. Так ёлка, призванная на Рождество для того, чтобы люди не забывали закон любви и добра, милосердия и сострадания, через своеобразное разыгрывание сюжета «чужой ёлки» привела автора к осуждению своего собственного праздномыслия и к необходимости проникновения истинным, а не показным (или, скорее, здесь — самопоказным) милосердием и «деятельною, разумною любовью», которые только и дают право на проникновение «в сокровенные глубины… души».
Щедринский вариант сюжета намечен и в очерке Н.И. Мердер «Из жизни петербургских детей (Нищенки)». Здесь после описания роскошного детского праздника ёелки в богатом петербургском доме действие по контрасту переносится на чёрную лестницу, куда было выставлено ободранное на празднике дерево. Две маленькие петербургские нищенки захотели «ощипать» оставшееся на нём сусальное золото и спросили на это разрешения у кухонных работников. Разговор работников с девочками показывает, что дети уже вполне усвоили суровые законы петербургской жизни [378, 11-118].
Рассматривание бедным ребёнком елки в окне богатого дома, его смерть рождественской ночью в равнодушном и бесчеловечном городе, детские предсмертные видения ёлки у Христа или умерших родителей — все эти элементы со временем стали расхожими в «ёлочной» литературе, породив в конце концов пародии на этот сюжет, о котором Б В. Томашевский писал: «“А в небе блистали звёзды” или “Мороз крепчал” (это — шаблонная концовка святочного рассказа о замерзающем мальчике)» [429, 193].
К концу XIX века избитость сюжета о замерзающем ребёнке (иногда с ёлкой в окне богатого дома, а иногда и без ёлки [см., например: 252, 3]) достигла такой степени, что он превратился в одну из постоянных тем иллюстраций в массовых еженедельниках. Так, например, на помещённом в «Ниве» в 1894 году рисунке И. Галкина «Чужая ёлка» изображён мальчик, стоящий перед окном дома, в котором светится роскошная ёлка [273, 1277]. Без отсылки к этому сюжету не обходилась ни одна пародия на рождественские тексты. В 1894 году Максим Горький в газете «Нижегородский листок» напечатал святочный рассказ «О мальчике и девочке, которые не замёрзли», начинающийся такими словами: