Инна Лисович - Скальпель разума и крылья воображения. Научные дискурсы в английской культуре раннего Нового времени
В «Математических началах натуральной философии» («Philosophiae Naturalis Principia Mathematica», 1687) Ньютон продолжает поиск универсальных характеристик тел, общих для надлунного и подлунного миров, связывающих их в единую Вселенную: «Так как все тела, находящиеся на Земле или в небесных пространствах, относительно которых возможно поставить или опыты, иди наблюдения, тяготеют взаимно, то можно утверждать, что тяготение есть общее свойство всех тел. Подобно тому, как нельзя представить себе тело, которое бы не было протяженным, подвижным и непроницаемым, так нельзя себе представить и тело, которое бы не было тяготеющим, т. е. тяжелым»[357].
Тело обретает такие взаимосвязанные характеристики, как материальность, тяжесть и гравитация[358], которые поддаются математическому выражению в виде так называемых законов Ньютона: «Таковы законы и условия движений и сил, имеющие прямое отношение к Физике <…> рассматривая те общие вопросы, на которых Физика, главным образом, основывается, как то: о плотности и сопротивлении тел, о пространствах, свободных от каких-либо тел, о движениях света и звука. Остается изложить, исходя из тех же начал, учение о строении системы мира. <…> я переложил сущность этой книги в ряд предложений, по математическому обычаю…»[359].
Первым критерием универсальности свойств тел Ньютон избирает их устойчивость, которая обнаруживается эмпирическим путем: «Такие свойства тел, которые не могут быть ни усиляемы, ни ослабляемы и которые оказываются присущими всем телам, над которыми возможно производить испытания, должны быть почитаемы за свойства всех тел вообще»[360]. Второй критерий – проявление этих свойств на разных уровнях, от макро– до микротел: «Не следует также уклоняться от сходственности в природе, ибо природа всегда и проста и всегда сама с собой согласна. <…> Протяженность, твердость, непроницаемость, подвижность и инертность целого происходят от протяженности, твердости, непроницаемости, подвижности и инерции частей, отсюда мы заключаем, что все малейшие частицы всех тел протяженны, тверды, непроницаемы, подвижны и обладают инерцией. Таково основание всей физики <…> делимые, но смежные части тел могут быть разлучены друг от друга, из математики же следует, что в нераздельных частицах могут быть мысленно различаемы еще меньшие части <…> если бы, хотя бы единственным опытом, было установлено, что некоторая неделимая частица при разломе твердого и крепкого тела подвергается делению, то в силу этого правила мы бы заключили, что не только делимые части разлучаемы, но что и неделимые могут быть делимы до бесконечности»[361].
Математическое измерение тела становится доминирующим в физическом дискурсе и позволяет установить пропорциональную зависимость между его параметрами. Но математика занимает подчиненное инструментальное положение как доказательство и как способ производства гипотезы, истинность которой требует экспериментального подтверждения. Таким образом, Ньютон соединяет в акте познания чувственное восприятие физических характеристик тела, его математическое измерение и экстраполяцию универсальных наблюдаемых характеристик на протяженность тел, которая «…распознается не иначе, как нашими чувствами, тела же не все чувствам доступны, но так как это свойство присуще всем телам, доступным чувствам, то оно и приписывается всем телам вообще»[362].
Таким образом, при помощи процедур анализа, эксперимента, наблюдения, измерения и дескрипции, научные контексты словоупотребления термина «тело» постепенно выводят его из архаичной органической и антропоцентрической универсальной иерархии. Но сам термин «corpus» остается универсальным для научной методологии, обозначая объект познания как единое целое, разложимое на части. Тело в научных описаниях XVI–XVII вв. постоянно стремится выйти за свои пределы, поскольку на сам дискурс экстраполируются политические, социальные и метафизические представления, вписывающие его в существующие и мыслимые структуры общества, власти и Вселенной, в принцип соотношения «тело/душа». Сохраняется иерархия тел от макро– до микроуровня, свойства которых мыслятся по закону уподобления, что позволяет выстроить единую систему Мира и перенести физические законы на метафизический мир, связав их не только посредством геометрии и алгебры, но и при помощи выявления законов гравитации и свойств света.
Чем аналитичнее и абстрактнее становится репрезентация тела в науке, в том числе и человеческого, тем быстрее оно выводится из витального социокультурного дискурса и освобождается из-под влияния политического, идеологического и эстетического, приобретая статус объективного универсального знания, выражаемого предельно формализованным языком. Если в XVII в. еще существуют попытки связать научное знание и барочное мироощущение в едином художественном образе – метафоре-концепте, то эстетика классицизма практически полностью разделяет эти сферы, находя неприемлемым поиск «далековатых» связей, что проявляется и в разграничении поэтического, риторического и научного стиля. Тем не менее в стремлении классицизма к нормированию и эстетическому упорядочиванию жанров, стилей и тематики можно усмотреть влияние научного дискурса. Анатомический, астрономический, физический и математический дискурсы в XVIII в. уже невозможно вписать в личное субъективное пространство напряженно познающего человека, «мыслящего тростника». В XVI–XVII вв. мы находим последние попытки общества модерн создать метафору цельного органического Универсума, построенного на неоплатонической аналогии Макро– и микрокосма.
3. Наука и поэзия: воображение, наслаждение, остроумие и память
Новое научное знание в период своего формирования в XVI–XVII вв. не только избрало иные принципы методологии и рациональности, основанные на приоритете индукции, чувственном восприятии и наблюдении за объектом, но и стремилось изменить формы репрезентации этого знания. Стратегия открытости была призвана противостоять средневековой закрытости корпоративных сообществ, которые монополизировали доступ к знанию, защищая интересы своей институции. Но недостаточно, чтобы знание было доступным; для его рецепции и распространения были необходимы высокий статус, соответствующая интеллектуальная среда и система образования. Но каким образом удалось осуществить все эти изменения? Как знание, столь далекое от многих социальных групп, стало привлекательным и понятным?
Монархи и придворные, которых до этого преимущественно интересовали войны, любовь, их собственные портреты и гороскопы, дворцы и политика, в XVI в. начинают обращать свой взгляд на научные теории и опыты, ученые им посвящают научные труды, и наука Нового времени институционализируется под их патронажем. Покровительство свободным искусствам, к которым относили в первую очередь науки, повышало политический престиж двора и церковных иерархов. Это было одной из форм конкуренции не только между правителями, но и между католической и протестантскими церквями. Восприимчивость широкого круга образованных людей к новому знанию была подготовлена гуманистическими образовательными проектами для горожан, основанными на изучении математики, латинского и древнегреческого языков, которые открывали доступ к античным текстам, переведенным и опубликованным без купюр в XV–XVI вв.
Для достойного представления наук вместо схоластических диспутов использовались публикации научных трудов, поэтические и живописные произведения, зрелищные формы демонстрации: анатомические лекции, элементы театрализации, постановка опытов, демонстрации изобретений и природных монстров; в текстах и посвящениях нередко встречались риторика, поэтизация и мифологизация. Часто научные зрелища предлагались за плату, либо за них получали награду от корпораций, венценосных особ и патронов. Визуальные практики, которые позволяли увидеть уникальное более чем одному человеку и тем самым удостоверяли его существование, были свидетельством достоверности знания, основанного не на авторитете, а на экспериментальной науке и доказательстве посредством опыта. Несомненно, это должно было пробудить любопытство, которое могло перерасти в более серьезное увлечение данными практиками зрителей, поскольку открытие «тайн Книги Природы» приравнивалось к экзегезе Библии.
Пути становления представлений об опыте, который можно описать и осмыслить с позиций математической рациональности, не были прямолинейными. В раннее Новое время ученые в своих практиках часто не проводили границ между гуманистическими и натурфилософскими штудиями, поскольку и университетская система образования была универсальна. Это стало основой взаимопересечения интересов ученых, поэтов и художников, что привело к смешению и совмещению поэтического и научного дискурсов. С одной стороны, научно-философское знание могло избрать такую форму репрезентации, как художественная форма; с другой – поэзия или жанр «эмблемата» (emblemata) использовали увлечение научными теориями, открытиями и изобретениями для построения сложных метафор-концептов и аллегорий. Но существовали ли установленные или декларируемые дискурсивные границы между поэтическими, научными или философскими текстами? Если их различали, то где они проходили?