Валерий Аграновский - Ради единого слова
Это не должен быть монолог, его необходимо переводить в беседу, но не торопясь, без насилия над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, — надо ответить, все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо лечиться». «Вот это точно!» — обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.
В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди, журналисту надо уметь проявлять в себе «человеческое». Разумеется, он может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убежденности в том, что интеллектуально по крайней мере равен собеседнику. Однако всегда ли есть такая уверенность? А ну, как мы беседуем с академиком? Или просто с заведомо умным человеком, например со старым, умудренным опытом рабочим, который видит нас насквозь? И как быть с перепадом знаний, как правило, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями различных профессий? Нам никогда не стать физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнуть всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным, то есть решительно невозможно «на равных» полемизировать почти с любым собеседником, что, кстати сказать, естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» профан?
В 1964 г. я напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Флерова открыла 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную Г. Н. Флерова, там уже была дюжина корреспондентов. Стоя в живой очереди, я с ужасом наблюдал, что происходит. Журналисты входили в кабинет академика, получали от него уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались назад. Не скажу, чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.
«Что делать?» — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. Как привлечь внимание академика, чтобы получить для газеты хоть несколько «лишних» слов? Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Н. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали отпечатанные на гектографе тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне сообщение ТАСС. «Простите, а сколько человек в группе авторов*» — спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Г. Н. Флеров.
И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне отчаяния! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич! — Академик кивнул. Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Г. Н. Флерова, а он тоже посмотрел на доску, испещренную формулами, потом на меня, и на лице его появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так и пишешь — кружочек!» — Позвольте, — сказал я, — но запятую легче рисовать! — Вы думаете? — заметил Г. Н. Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — «Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Г. Н. Флеров. — И еще Перелыгина!»
Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро поглядел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» И у них сначала появилось на лице нечто похожее на улыбку врача-психиатра, однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв обо мне. Им было интересно!
Вечером, приглашенный Г. Н. Флеровым, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.
С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, пользуюсь самым безотказным оружием: открыто признаю свое незнание. Это кажется мне достойнее и полезнее, чем скрывать невежество. А если мое признание удается сделать в форме, вызывающей интерес собеседника или по крайней мере его улыбку, я могу считать себя победителем.
Представим себе, журналисту некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились, что…», и журналист не перебивает, не спрашивает, что такое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде был неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как его перестроить. Увы, журналист полностью отключен от плодотворной беседы, он автомат, механически записывающий каждое слово говорящего. Всего лишь секундное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Сколько дельных вопросов умерло, не родившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?
Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете разговора: «Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено существо дела, я с большим успехом смогу рассказать о нем читателю.
Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и журналистами, собравшимися в одной аудитории, говорил о том, что если ученых что-то и тянет к журналистам, так это скорее всего дилетантизм последних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож…» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина.
Мы, журналисты, действительно чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками воистину невежды. Но на нас действительно «весь свет похож»! Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто лучше нас способен рассказать «всему свету» о богатствах, лежащих в закромах замечательных собеседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредников между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!
И все же искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне категорический совет очень опасно, тем более в журналистике, особенно богатой на самые различные ситуации.
Так, например, возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует сделать вид, что он уже информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне между прочим собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любителем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в первый и последний раз, потому что собеседник немедленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно…» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полностью не развязался, но и не был прикушен. А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво оперировать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» «На то мы и журналисты», — улыбнулся я. «Надо же! — сказал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава богу, потому что неприятность, как вы знаете, грошевая, а протокол — принципиальный…» Блокнот трещал от записей.