Евгений Богат - Бескорыстие
Мы пошли дальше. Облака, видимо, стали реже: усилился блеск снега, резче ложились тени.
— Через лес я лучше понимаю свою жизнь, — снова заговорил Демченко. — Вот он стоит и не шелохнется, будто заснул надолго или даже умер, а в нем самом столько сил сейчас струится, что, выйди они наружу, завертелись бы вокруг нас с вами веселые вихри. Однако земля от этого не стала бы красивей. Вот и жизнь моя в молодости была наподобие веселого вихря. И думал, ничто меня не остановит. Деревья же потянуло сажать после войны. И не потому, что я устал. Дело это было мне поначалу труднее, чем любое из той моей довоенной озорной жизни. Выгоды тоже не видел: на собаках мог зарабатывать раз в пять больше. А началось так: жил я в деревне, поблизости, отлеживался после фронта, и вижу однажды, старик сосед подле меня сажает яблоньку. Она хилая, жалкая, похожа на детей военной поры. Будто, как и они, на мерзлой картошке росла. Помог старику посадить это слабое дерево, вернулся в избу и затосковал…
Он говорил все тише, все сосредоточеннее, покоряясь медлительному течению ночи, залитой до туманно-синих разрывов на небе неярким сиянием снега. И мне все труднее становилось вообразить этого человека в ином освещении, в иной обстановке. Он сейчас был удивительно на месте. Казалось, ночь, роща, облака утратят какую-то часть красоты, не иди он по этому снегу, среди этих деревьев.
— А не жаль вам, Иван Романович, что вы нашли себя в жизни, когда вам перевалило уже за сорок?
— Ничего не поделаешь, дорогой товарищ, это и у деревьев так: одно на втором году плодоносит, а иное и на десятом…
Роща кончилась. Белую землю обступила полукольцом тающая в утреннем тумане темная масса лесов. А ближе, перед нами, одиноко чернела ровная стена елей. Мы подошли, и оказалось, что эта живая стена не одинока, что самый смысл ее существования несовместим с одиночеством. В глубокой мягкой тени, падающей от елей, укрылись от ветра и ожогов мороза еле видные кусты смородины, юные деревца сливы, молодые яблони.
Бесстрашно погружаясь в снег, весело размахивая руками, Демченко подбежал к самой раскидистой яблоне. Он опять стал похож на мальчишку, которому к тому же запала в голову шалая мысль: а не сохранилось ли чудом на этих нагих ветвях большое желтое яблоко, защищенное от вьюг высокими елями? Подбежав к дереву, он оглядел его снизу доверху и повернул ко мне ликующее лицо.
— Летом ребята не успевали обрывать. Яблок было — корзинами уноси.
Красивый узор тонких ветвей отчетливо вырисовывался на фоне ночных облаков.
— Я считаю, — заговорил он, — что яблоки в нашей стране должны быть бесплатными. Ради детей. И еще до того, как полностью коммунизм построим. — И усмехнулся. — Попробуй достигни этого!.. Женщины, они тоже не отстают!
В памяти моей ожил рассказ Трофимыча об умирании местных болот. Несмотря на всю «ненаучность», в нем была большая доля здравого смысла. Много детей — много садов. Сама жизнь велит человеку — осуши землю.
Утром я уехал в Москву. А через неделю получил письмо из Серебряных Прудов от лесника Демченко:
«Вы меня извините, товарищ корреспондент! Когда вы уехали, жена как следует выругала меня, что не дал вам отдохнуть и надоедал моими байками о лесе. И Трофимыч, когда узнал о нашем разговоре, тоже сердился. Я, конечно, понимаю ваше разочарование и еще раз извиняюсь. Но, будучи сильно утомлен, я не сообразил, что вас интересуют военные биографии жителей Серебряных Прудов. Должен еще раз разочаровать вас: героем я не был и не являюсь и больших наград не имею.
Теперь, чтобы вы не обижались, сообщаю мою военную биографию. Вначале меня использовали в армии как инструктора служебных собак, но потом я стал артиллеристом-наводчиком, потому что хотелось мне бить врагов нашей Родины не через собак, хотя они и есть верные друзья человека, а самому лично. И в составе третьей гвардейской дивизии, как наводчик-артиллерист, в 1942 году я был влит в 62-ю армию, которой командовал генерал Чуйков и которая героически защищала наши рубежи на Волге.
Но, к сожалению, через несколько месяцев я был тяжело ранен. За городом Котельниковом наступали на нас фашистские танки. Два танка, которые шли на меня в упор, я подбил, и они были объяты огнем, но в эту самую минуту на мое орудие навалился с левого фланга третий, и я только успел упасть в щель, а он накрыл ее и загремел надо мной, ужасно близко от моей головы. Я быстро поднялся, но был уже ранен, хотя и не потерял сознания. И тогда я нашарил две гранаты и вгорячах кинулся с ними вслед тому уходящему танку. И разорвал его гусеницы. Но тогда я был уже сильно ранен, весь измочален осколками.
На счастье, ко мне подбежал наш пехотинец, нагнулся и говорит: „Ты погиб?“ Я отвечаю, что не погиб, а он, чудак, не верит. „От тебя, — говорит, — друг, почти ничего не осталось“. Однако собрал он меня и понес, а я потерял сознание. И на этом, товарищ корреспондент, заканчивается моя военная биография. В госпиталях врачи вернули мне жизнь, и сейчас я употребляю дорогую жизнь на то, чтобы сажать леса.
Вы не обижайтесь, что всю эту историю я не рассказал вам сразу. Есть много других, более интересных предметов для мужского разговора. Недавно я встретился с маршалом Чуйковым, который является уроженцем наших мест и часто наезжает сюда в гости к своим престарелым родителям. И мы тоже не говорили о войне, о боях, в которых участвовали, а только о лесопосадках, о нашем питомнике и о садах.
Кланяюсь вам и жду к себе в гости.
Лесник Демченко».О чем думаю я сегодня, когда память моя воскрешает образ лесника из Серебряных Прудов? О скромности, которая настолько неосознанна как скромность и потому беззащитна, что чувствует себя даже… виноватой? О радости самозабвенного растворения в новом деле, когда начисто забываются былые труды и заслуги и есть лишь сегодняшнее, самое дорогое, поглощающее душу без остатка? О потрясающем нечестолюбии, — ведь не помнится то, что должно быть постоянным источником и гордости и воспоминаний? Да, об этом я думаю, конечно. Но больше — о поздней любви, о том, как иногда «за сорок» неожиданно и прекрасно раскрывается человек.
Человек — самое непредвиденное существо, и в этом его вечное, чуть загадочное обаяние. Бывает, писатель, на которого давно махнули рукой, пишет умную большую книгу. «Городской сумасшедший» наперекор иронической молве изобретает не вечный двигатель, а нечто обладающее совершенно реальной ценностью… Человек, мотавшийся суетно по жизни, навечно остается в лесу — вынянчивать терпеливо редкие деревья — и через них понимает и мир и себя.
Но содержательная человеческая жизнь выявляется не только в книгах, картинах, изобретениях, лесопосадках. Мягкий и будто бы робкий человек поражает окружающих большой твердостью характера; тугодум — неожиданно быстрой и блестящей игрой ума, нелюдим — широкой, деятельной добротой. Не будь подобных «странностей», жизнь утратила бы многое в новизне и остроте, и, наверное, мы меньше любили бы людей. С особой силой непредвиденность человека выражается в поздней любви, когда совершенно единственное, абсолютно уникальное, то, что из трехмиллиардного человечества заключено в нем одном, выявляется лишь к концу его жизни.
— Если бы я умер в пятьдесят пять от первого моего инфаркта, — говорил мне старый добрый чудак, энтузиаст-краевед, открывший у себя в маленьком городе замечательный музей, — моя судьба не состоялась бы и моя жизнь не была бы завершенной.
— А жизнь ваша не будет завершенной никогда, — высказал я ему в ответ одну из самых любимых моих мыслей. Она не будет завершенной, подумал я, уже про себя, потому что поздняя любовь не терпит завершенности. Завершенность возможна лишь в первой любви, но не в поздней, когда последняя полнота выявления оказывается недостижимой: чересчур насыщена, даже пересыщена личность тем, что заждалось и требует выражения. Иначе и не было бы ее, поздней любви…
Что же это за феномен: деятельное выявление лучшего, что заложено в человеке не в первые послеполуденные часы, когда это было бы естественно, а на закате? Великое желание одарить чем-то жизнь тогда, когда твоя собственная уже пошла на убыль, — поздняя любовь?
Понять ее помогает образ позднего-позднего, непраздничного дерева, о котором Демченко, помните, говорил, что оно «на десятом году» начинает плодоносить. Вот это дерево и собирает силы по капле, сосредоточенно, терпеливо — в мудрой некрасоте нагих ветвей, — чтобы в тот час, который отмеряй ему солнцем, одарить детей и землю.
Поздняя любовь — удел натур глубоких, содержательных и начисто это не осознающих. Она никогда не выпадает на долю человеку тщеславному — он растратит, раздарит, разбазарит себя по мелочам, потому что не может жить без легкого шума ежедневных похвал.
Жажда постоянного одобрения — одна из опасных форм небескорыстия и в силу выявленной выше зависимости творческой мощи от нравственных начал опустошает личность, не дает ей выявить себя в чем-то долговечном. (Один интересно мыслящий режиссер пишет о том, что актеру «технологически выгодно быть в жизни хорошим человеком», потому что он сам тот материал, из которого создает образы и, не будучи в жизни этически содержательным, не сыграет интересно ни Гамлета, ни Пьера Безухова… Я не побоюсь расширить эту несколько утилитарную формулу: любому человеку «технологически выгодно быть хорошим».)