Юлия Чернявская - Психология национальной нетерпимости
Антисемитизм как националистическое движение всегда был тем, в чем так любили упрекать его зачинщики социал-демократов: уравниловкой. Тем, кто не наделены властью подчинять, должно быть так же плохо, как и народу. От немецких чиновников до гарлемских негров его завистливые последыши в сущности всегда осознавали, что, в конечном итоге, сами они ничего с этого не будут иметь, кроме радости от того, что и другие не более иметь теперь будут. Ариезация еврейской собственности, и без того по большей части пошедшая на пользу только верхам, едва ли принесла массам в третьем рейхе выгоду большую, чем казакам та жалкая добыча, что прихватывали они с собой из разоренных еврейских кварталов. Реальной выгодой была видимая лишь наполовину идеология. То обстоятельство, что демонстрация его экономической бесполезности скорее усиливает, чем ослабляет привлекательность этого нацистского лечебного средства, указывает на его истинную природу: оно идет на пользу не человеку, но его склонности к уничтожению. Действительной выгодой, на которую рассчитывает нацгеноссе, оказывается тут санкционирование его бешеной злобы коллективом. Чем мизернее прочие результаты, тем более ожесточенной становится его приверженность движению вопреки рассудительности. Аргумент о недостаточной рентабельности антисемитизм не смущает. Для народа он — роскошь.
Его целесообразность для господства очевидна. Он используется в качестве отвлекающего средства, дешевого способа коррумпировать, наглядного террористического урока. Респектабельный рэкет поддерживает его, нереспектабельный его практикует. Но облик того духа, как общественного, так и индивидуального, который находит свое выражение в антисемитизме, то доисторически-историческое стечение обстоятельств, во власти которого он оказывается, полностью сокрыт во мраке. Если за столь глубоко укоренившимся в цивилизации страданием не признается право быть познанным, не удастся его унять путем познания также и отдельному человеку, будь он даже до такой степени исполнен добрых намерений, как и сама жертвенность. Не способны на это и столь убедительные рациональные, экономические и политические объяснения и контраргументы — сколь бы справедливыми они ни были, — ибо неразрывно связанная с господством рациональность сама покоится на почве страдания. Как вслепую наносящие удары и вслепую их отражающие преследователь и жертва сопричастны одному и тому же кругу несчастья и зла. Антисемитские действия и поступки вызываются теми ситуациями, когда ослепленных, грабительски лишенных субъективности людей спускают с цепи в качестве субъектов. То, что они делают, оказывается — для участников — не чем иным, как смертоносными и вместе с тем лишенными смысла реакциями, что и было установлено бихевиористами, без какой бы то ни было их интерпретации. Антисемитизм является хорошо накатанной схемой, даже ритуалом цивилизации, а погромы представляют собой самые настоящие ритуальные убийства. Ими демонстрируется бессилие всего того, что могло бы положить им конец, смысла, значения, в конце концов, самой истины. В таком нелепом занятии, как убийство, находит свое подтверждение вся тупость жизни, которой покоряются.
Лишь слепота антисемитизма, его безинтенциональность придает долю истинности объяснению, что он-де является клапаном. Ярость обрушивается на того, чья беззащитность очевидна. И поскольку жертвы между собой всякий раз в зависимости от конъюнктуры взаимозаменяемы — бродяги, евреи, протестанты, католики, — каждый из них может занять место убийц, проникнуться той же самой слепой жаждой убийства, стоит лишь последней ощутить свое могущество как норме. Не существует никакого генетического антисемитизма, как, конечно же, и антисемитизма врожденного. Взрослые, для которых призыв к еврейской крови стал второй натурой, столь же мало способны ответить на вопрос почему, как и молодежь, которой надлежит ее пролить. Правда, высокопоставленные заказчики, которые знают ответ, не испытывают ненависти к евреям и не любят свою свиту. Но последняя, остающаяся в накладе и экономически и сексуально, ненавидит бесконечно; она не потерпит никакого послабления, ибо никакое достижение чаемого ей не ведомо. Таким образом, на практике организованных разбойников-убийц воодушевляет своего рода динамический идеализм. Они выступают для того, чтобы грабить, и создают для этого высокопарную идеологию, неся вздор о спасении семьи, отечества, человечества. Но поскольку они при этом остаются в дураках, о чем они, правда, уже догадались, полностью отпадает, в конечном итоге, и их жалкий рациональный мотив, грабеж. Темный инстинкт, которому с самого начала была она более родственна, чем разуму, целиком и полностью овладевает ими. Его половодье затопляет островок рациональности, и эти отчаявшиеся предстают тогда единственно лишь в виде защитников истины, обновителей земли, которым надлежит также реформировать еще и последний ее уголок. Все живое становится материалом для выполнения их чудовищной задачи, помешать которой уже более не способны никакие симпатии и склонности. Действие воистину становится тут автономной самоцелью, оно умело маскирует свою собственную бесцельность. Антисемитизм всегда призывает довести дело до самого что ни на есть конца. Между ним и тотальностью с самого начала существовала теснейшая внутренняя взаимосвязь. Ослепленность охватывает все, ибо не способна постичь ничего.
Либерализм предоставлял евреям имущественные права, но без какой бы то ни было командной власти. Это было смыслом прав человека — обещать счастье даже там, где отсутствует какая бы то ни было власть. Так как обманутые массы догадываются, что это обещание, будучи всеобщим, как правило, остается ложью до тех пор, пока существуют классы, оно возбуждает их ярость; они чувствуют, что над ними издеваются. Даже в качестве возможности идеи, они вынуждены все снова и снова вытеснять мысль об этом счастье, они отрицают ее тем яростнее, чем более актуальной она является. Во всех тех случаях, когда, несмотря на принципиальную невыполнимость, она кажется осуществившейся, они вынужденно воспроизводят то подавление, которое претерпело их собственное стремление. Все то, что становится поводом для такого воспроизведения, сколь бы несчастным оно ни было само — Ахасвер и Миньон, чужое, напоминающее о земле обетованной, красота, напоминающая о поле, отвратительное животное, напоминающее о промискуитете, — навлекает на себя всю страсть к разрушению тех цивилизованных особей, которым так никогда и не удалось пройти до конца мучительный процесс цивилизации. Для тех, кто ценой судорожных усилий добивается господства над естеством, оно, истязаемое, предстает в виде возбуждающего отраженного видения беспомощного счастья. Мысль о счастье без власти невыносима, потому что только тогда было бы оно вообще счастьем. Химерическая склонность к заговорам алчных еврейских банкиров, финансирующих большевизм, служит признаком их врожденного бессилия так же, как хорошая жизнь — признаком счастья. К этому присовокупляется и образ интеллектуала; он, по всей видимости, имеет возможность мыслить, чего не могут позволить себе другие, и не проливает пот тягостного труда и физического усилия. Банкир, как и интеллектуал, деньги и дух, эти экспоненты циркуляции являются недостижимым идеалом для изувеченных отношениями господства.
IIIСегодняшнее общество, в котором первобытные религиозные чувства и ренессансы наряду с наследием революций выставлены для рыночной продажи, в котором фашистские фюреры за закрытыми дверьми ведут торг землями и жизнями наций, в то время как искушенная публика у радиоприемников предается подсчету цены, общество, в котором уже и слово, его разоблачающее, именно тем самым легитимирует себя в качестве рекомендации для приема в ряды политического рэкета, это общество, в котором политика уже более не просто является бизнесом, но бизнес и есть вся политика, приходит в негодование от отсталых торгашеских манер еврея и объявляет его материалистом, спекулянтом, которому надлежит уступить место пламенному энтузиазму тех, кто возвел бизнес в ранг абсолюта.
Буржуазный антисемитизм имеет специфически экономическое основание: маскировку господства под производство. Если в предшествующие эпохи господство власть имущих было непосредственно репрессивным до такой степени, что не только обязанность трудиться уступали они исключительно низшим классам, но и объявляли этот труд позорным, каковым он всегда и был в условиях господства, то в эпоху меркантилизма абсолютный монарх превращается в крупнейшего владельца мануфактуры. Производство получает право доступа ко двору. Властители в качестве буржуа, наконец, полностью снимают с себя цветастую униформу и облачаются в цивильное. Труд не является постыдным, утверждали они, когда позволяет более рационально завладевать трудом других. Сами себя они зачисляли в ряды трудящихся, хотя оставались захватчиками и рвачами, как и прежде. Фабрикант рисковал и загребал деньги точно так же, как и коммерсант или банкир. Он рассчитывал, распоряжался, продавал и покупал. На рынке он конкурировал с ними ради прибыли. Только прибирал он к рукам не просто рынок, но первоисточник: как функционер своего класса заботился он о том, чтобы труд его рабочих не был ему в убыток. Рабочие должны были отдавать настолько много, насколько это только было возможно. Как самый настоящий Шейлок он настаивал на их долговых расписках. Владея машинами и материалами, он принуждал других производить. Он называл себя продуцентом, но втайне он, как и всякий другой, знал истину. Продуктивный труд капиталиста независимо от того, служило ли оправданием его прибылей заработанное предпринимателем, как в эпоху либерализма, или оклад директора, как сегодня, всегда был идеологией, скрывающей подлинную суть трудового договора и хищническую природу экономической системы вообще.