Александр Строев - Авантюристы Просвещения: «Те, кто поправляет фортуну»
Оставшиеся книги и рукописи (всего 116 названий) пошли с молотка через три года после смерти д’Эона, 19 февраля 1813 г., в том числе шесть томов юридических документов и собрание Горация[211], а вот рукописи Вобана фирма Кристи оставила себе. Наибольший интерес для нас представляют те книги, которые д’Эон не поместил в парадный каталог: исторические труды, путешествия и записки о России на французском и английском (20 изданий!), богохульные, сатирические и эротические сочинения, в том числе столь важные для стиля его поведения «Орлеанская девственница» Вольтера и «Папесса Иоанна» (несколько изданий). Последний сюжет весьма интересовал Вольтера, а позднее Пушкина. Таким образом, кавалерша д’Эон предстает как писатель, читатель и библиотекарь своей собственной жизни.
Повествовательные жанры
Рассмотрим наконец судьбу авантюриста в контексте литературных произведений его времени. На первый взгляд кажется, что наибольшее число параллелей предоставит нам роман. Он настолько близок мемуарам, что возникают гибридные жанровые формы — поддельные мемуары знаменитых людей: вероотступника графа де Бонваля, ставшего турецким пашой[212], Калиостро («Исповедь графа К**** с историей путешествий его в Россию, Турцию, Италию и египетские пирамиды», 1787)[213]. Да и сами авантюристы сочиняли романы, в том числе приключенческие. Но наибольшее число схождений мы обнаружили не в них, а в комедиях, сказках и утопиях, где просматривается единая логика действия, воссоздаются архетипические сюжеты. В повествовательных текстах, тяготеющих к «правдоподобию», совпадают (или заимствуются) лишь отдельные мотивы и эпизоды; авантюрист остается на обочине магистральной линии развития романа.
Чтобы попытаться уяснить причины этого явления, обратимся к самому понятию приключения, авантюры. Французский философ Владимир Янкелевич писал, что главное и необходимое условие для приключения — скука[214]. Необходимо болото рутинного повседневного существования, чтобы можно было из него вырваться. Ежедневное повторение событий притупляет их восприятие, они перестают замечаться, а значит — происходить; размеренное календарное течение времени равносильно его остановке. Напротив, авантюра распахивает дверь в неведомое, в будущее. Три явления, полагает В. Янкелевич вслед за Георгом Зиммелем[215], превращают жизнь в приключение: любовь, смерть и искусство. При этом справедливо и обратное: вырывая кусок жизни из контекста, приключение делает событие единичным, придает ему начало и конец, эстетически завершает его.
Поэтому, скажем, истинной авантюристкой будет не Молль Флендерс, а госпожа Бовари, которая стремится разрушить устоявшееся и предначертанное, превратить жизнь в роман. А жизнь упорно не хочет превращаться и убивает незадачливую чародейку. Авантюрист — тот самый романный герой, который, по определению Д. Лукача, находится в глубинном конфликте с миром. Думается, что в российской словесности с ее тягой к изображению «антиповедения» и «лишних людей» приключение в предельном случае оборачивается сидением на печи и лежанием на диване.
Но понятие приключения меняется вместе с эпохами и литературными нормами; наиболее ясно это видно на примере литературы путешествий. Кроме того, в самом искусстве кроется ловушка. Получая в произведении идеальную форму, событие застывает, каменеет. Лишившись непредсказуемости, Дон Жуан превращается в статую Командора. Как объяснял В. Б. Шкловский в самых первых статьях, литературный канон «автоматизирует» события совершенно так же, как быт. Мемуары Казановы, которые при всей их достоверности нарушают литературные стереотипы, интересней и необычней его утопического романа «Икозамерон» (1788), где вымысел ограничен законами жанра.
В фантастическом тексте нормой становится невероятное, в любовном романе предсказуемы любовные похождения, а в приключенческом — все новые перипетии. Одна из главных проблем, которую так и не удалось решить французскому роману Просвещения, это отсутствие быта, отсутствие повседневности. Красочные, а то и кровавые подробности просачиваются в роман в первую очередь при описании деревни, городских низов или чужих стран, но романный хронотоп все равно остается условным. Персонажи не испытывают сопротивления среды, они борются с литературными препятствиями. Свой мир (светский Париж) описывается как идеальный, и потому в нем нет ни быта (разве что поминается новомодное щегольское изобретение), ни преград для человека, усвоившего правила поведения. Чужой мир описывается как антипод своего, и потому экзотика достаточно предсказуема, даже если не сводится к декорациям, как в галантных сказках. В любом случае, от смертельной опасности герой защищен законами жанра (подобно тому как в детективе неуязвим сыщик) и уверенностью в том, что он существует в лучшем из миров.
В ряде работ мы уже предлагали типологическое описание французского романа Просвещения[216]. Поэтому здесь мы только кратко напомним выводы и предложим некоторые дополнения. Сразу оговоримся, что наш анализ повествовательных моделей не включает прозу сентиментализма.
Классификация ведется по типу главного героя. Их четыре: юный дворянин, юный крестьянин, юная крестьянка, знатная дама. Выбор центрального персонажа определяет дальнейшие события и расстановку действующих лиц, их имена и внешность. Первые три персонажа активны, и потому они психологически меняются, тогда как добродетельная аристократка остается пассивной и неизменной в круговерти событий.
В эпоху Просвещения сравнительно мало романов образцового воспитания, развивающих традиции «Приключений Телемака» (1699) Фенелона[217]. Наиболее известные произведения связаны с утопической и масонской традицией и рисуют образ идеального юного монарха и государства ему под стать (А. М. Рамсей «Путешествия Кира», 1727; Ж. Террассон «Сет», 1731). Первые три выделенных нами типа романа (истории аристократа, крестьянина, простолюдинки) также связаны с идей воспитания, но представляют ее светский вариант. Отметим две их особенности. Во-первых, почти все приключения — любовные. Адаптация в обществе, подъем или спуск по социальной лестнице рисуются через эротические похождения. Конец романа — свадьба, она же удаление от света: женатый человек для общества потерян. Во французской прозе у мужа может быть только одна функция — комический рогоносец. Если автор по неосторожности женил героя, а читатели требуют продолжения, приходится либо похищать супругу (убивать, сводить в могилу), как это делает Луве де Кувре («Фоблас», 1787–1790), либо награждать героя рогами, как поступает шевалье де Муи («Соглядатай», 1736).
Вторая особенность связана с тем, что описываемый в романах процесс превращения «естественного» человека в «цивилизованного» воспринимается не только как положительный, но и как отрицательный. Вопрос о природе человека во французской прозе XVIII в. весьма подробно рассмотрен в работах М. В. Разумовской[218], поэтому мы остановимся только на одном моменте. Думается, не случайно все три романа, создавшие в 1730-е годы три основные повествовательные модели («Заблуждения сердца и ума» (1736–1738) Кребийона, «Жизнь Марианны» (1731–1741) и «Удачливый крестьянин» (1735) Мариво), остались незаконченными. Делаясь светским человеком, герой обязан потерять индивидуальность, персонаж превращается не в личность, а в маску. Пользуясь терминологией К. Г. Юнга, можно сказать, что по мере обретения своей «персоны» (социальных ролевых черт) «анима» (внутренний скрытый мир) исчезает, отмирает за ненадобностью.
Роман — «список любовных побед» щеголя, модного человека, разработанный Ш. Дюкло, Ж. Ф. Бастидом («Исповедь фата», 1742), Ш. А. Ла Морльером, К. Годаром д’Окуром, Ф. Ж. Дарю де Гранпре («Любезный щеголь, или Военные и галантные мемуары графа де Ж* Р***», 1750) и др., стал более популярным, чем история о крестьянине, делающем карьеру в Париже. Ведь в случае успеха простолюдин отказывался от буржуазной модели поведения и принимал дворянскую, тем самым оказываясь ухудшенной, а значит ненужной копией первого типа героя. Если же он не преуспевал, то его жизненный путь рисовался как путь деградации и порока, ведущий к гибели, что более характерно для прозы второй половины века («Совращенный крестьянин» Н. Ретифа де ла Бретонна, 1775).
Думается, что этот «отрицательный» вариант мужской судьбы возник не без воздействия приключений «удачливых» крестьянок. Героиня Мариво преуспевает, добродетельно кокетничая, ибо она, как выясняется, — дворянка (знатность предохраняет от порока). Героиня романа шевалье де Муи «Удачливая крестьянка» (1735–1736) также исхитряется сохранить добродетель и сочетаться законным браком. (Отметим, что на заднем плане постоянно мелькает тот, к кому подсознательно устремлены помыслы героини — Король.) Литературным последовательницам это не удается (французские читатели готовы верить в чудеса, но не до такой же степени), и крестьянки, любить умеющие, превращаются в содержанок (Вилларе — «Антипамела», 1742, и «Пригожая немка», 1745; Мовийон — «Антипамела», 1743; Фужере де Монброн — «Штопальщица Марго», 1748; Маньи — «Мемуары Жюстины, или Исповедь публичной женщины, удалившейся в провинцию», 1754; Сент-Круа — «Актриса — знатная девица и дама», 1755 и т. д. и т. п. вплоть до «Совращенной крестьянки» Нугаре, 1777 и «Совращенной крестьянки» Ретифа, 1784).