Михаил Гершензон - Избранное. Тройственный образ совершенства
26. – Но внутри стихийного мира, его же силами, из его же частиц, мы воздвигли мир человечески разумный, мир целесообразный и замкнутый. В природе все рассчитано на нужды целого, которые беспредельно сложны; в нашем мире все рассчитано себялюбиво только на наши сравнительно простые нужды; оттого природа в каждом своем явлении должна учитывать несметные цели, наша же целесообразность несложна и стройна. В нашем мире без сравнения меньше расточительности и противодействий; в нашем мире господствуют мера, симметрия и соразмерность.
27. – В недрах природы, сам ее порождение, человек создал себе царство свободы, как бы твердый остров на зыбкой пучине морской. Источник его свободы – вечная тайна. В целом подвластный стихии, он в частях повелевает ей властью, ею же взращенной в нем, властью разума, который – только его частный динамический закон в связном единстве мировых законов. Как может быть подчиненная воля свободна? Свободы в мире нет и не может быть, ибо все обречено служению; и все же человек как-то свободен, хотя и в бесконечно малом круге. Его разум, как речная лилия, корнями недвижно питается из недр, а вершиною так свободен, как не свободны ни цвет лилии, ни ветер, ни зверь, но только разум человека.
28. – В мире нет свободы, но нет и рабства нигде, а есть только внутренняя принудительность, потому что в каждом создании внешний закон его бытия есть вместе закон его воли; ничто не толкается извне, но все изнутри движется по предначертанным путям. Ради своей относительной свободы человек первый создал в мире абсолютное рабство, принудительность внешнюю, и это рабство и есть его единственное открытие. Он изобрел после Бога новую форму существований, и на ней основал свою державу. Божий мир движется имманентной необходимостью, в которой погашена противоположность рабства и свободы, мир человеческий держится внешним принуждением, которое есть чистое рабство. Строгое равновесие царит в Божьем мире, ненарушимо в пространстве взвешены светила, – один только человек перешагнул рубеж, чтобы беспредельно расширять свою свободу в ущерб свободе других созданий. Волк, одолев ягненка, именно своей победою удостоверяет свое право на убийство и добычу, потому что его право питаться, то есть жить, должно быть каждый раз сызнова доказано победою. Другими словами, его жизнь протекает в замкнутом круге, где победы и питание взаимно обусловливают друг друга: сколько он способен победить, столько он съест, и сколько съест, настолько будет силен для дальнейшей победы. Но человек разорвал круг. Движимый высшею волею, он изобрел состояние, какого высшая воля нигде не создала, а только едва наметила, – состояние орудия, и чрез бесконечную связь орудий утвердил свое господство над тварью. Собственно человеческое действие в мире – порабощение. И положение человека в мире всецело определяется его орудийным искусством.
29. – Человек стал царем земли и во многом упрочил свое существование, но за исключительный свой удел он платит дорогой ценою, как тот, кто волею господина возвышен из среды рабов в надсмотрщики их. Три казни терпит на земле человек-поработитель, неизвестные прочим созданиям. Первая казнь его – отчужденность от земной твари. Было время, когда он жил среди нее, как равный среди равных; он узнавал их в лицо, потому что только и знал их как личности, – с одними дружил, враждовал с другими, и голос их желаний был ему внятен. Теперь он один, один. Он давно забыл родной язык, вокруг него – не лица, но лишь экземпляры видов и родов. Он рад бы хоть на час снова окунуться в родную стихию, но в его глазах неугасимо горят жадность и насилие, и застят ему взор: ему уже не разглядеть в этом дубе его неповторимого лица, а четвероногий брат в ужасе шарахается, обожженный привычно-корыстным огнем его взгляда. Не так бежит ягненок от волка, ибо самой враждою между ними взаимно почтена святыня личности. Волк не до конца знает ягненка ягненком вообще, – он знает вот этого, вместе и личность, и род ее; и так же ягненок. Здесь только ужас обреченности, но нет унижения. Человек нападает без личной ненависти, он видит в твари только ее род, что для жертвы – обида, тягчайшая смерти. Так человек порвал связь родства и сделался одинок среди природы. Скучно ему и страшно смотреть извне на отчужденный отчий мир; там – своя жизнь, такая глубокая, полная, дружная в самой вражде; там мудрость. Эту мудрость и он впитал некогда; ею он жив и сейчас, – но запас ее все больше скудеет. Холодно в сердце и слишком ясно в уме; это – первая казнь.
30. – Изобрев насилие и вкусив опьяняющей власти, он в долгой практике незаметно простер свой орудийный метод и на ближних своих – на самого себя. Труднее было на камнях и деревьях научиться приручению зверей, чем на зверях научиться порабощению людей. Сам себя перехитрив своей хитростью, стал рабом человека свободный человек; так искусился в ловитве, что не устоял поймать в сеть самого себя. И к одиночеству среди низшей твари прибавилась отчужденность от людей: хозяин хозяину – соперник, рабу – насильник, и раб обоим – враг. Это – его вторая кара.
31. – Всех горше третий недуг, каким заразил человека долгий опыт порабощений. Предстоя насильником всему живому, привыкнув всяческую личность превращать в орудие – даже человеческую личность, он кончил тем, что разучился видеть в мире какую бы то ни было самозаконность, ибо, где он ни встречал ее, если только он мог досягнуть, его воздействие тотчас обличало ее как мнимую. Оставался он один, человек; не весь человек, потому что раб видел и себя, как всю тварь, орудием; оставался только свободный человек, хозяин, потому что он один не знал над собою внешнего принуждения. Но мог ли он себя признать самоцелью? Была едва одна ночь, когда, покорив доступный круг созданий и в том числе – самого человека, хозяин почил от насилий в гордом сознании своей свободы. Он мыслил: «на утро я прикажу им, что захочу». Но вот настало вожделенное утро; что это? «Я хочу» оказалось не чем иным, как «я не могу не хотеть». Оказалось, что я могу повелеть рабам только то, что должен повелеть; чья-то воля властно велит моей воле, – горе мне! я сам раб! – Тогда в миг померкает очарование власти, и не рад человек своему достоянию, потому что ощутил в самом себе непреложный закон. Отравленный своим орудийным опытом, он, взглянув на самого себя, узнал в себе то же, чем издавна стали для него все создания, – орудие, а не самоцель. И смертная горечь разлилась в человеческом сердце. «Ты, сильный, ты, жестокий, я не хочу твоей власти надо мною! Ты дал мне вкусить господства, но я увидел, что оно подневольно; зачем ты мучаешь меня? Ты велел мне жить и ведешь меня по разным путям, но призвание мое держишь в тайне. Не ты ли взрастил мой разум, ставящий цели? – Смотри же, как он томится, не зная цели своего собственного бытия! И если уж так надо, зачем ты по крайней мере не ведешь меня прямой дорогой, как злак или улитку, а даешь мне блуждать вкривь и вкось, и потом взыскиваешь на мне мои заблуждения? На что мне эта свобода в малом, когда весь я в твоей руке? На что мне мыслящий разум, чтобы понимать мою обиду?»
Эти три казни – три развилины одного ядовитого корня, питающего многоветвистый Анчар. Его породила самая почва производства, которая своими соками непрерывно отравляет человеческий дух.
32. – Три казни современной культуры совместно коренятся в орудийности производства. Орудийный метод по самому своему понятию есть метод использования в частном – его родовых свойств, то есть метод погашения частной самобытности. Поэтому орудийность в корне отрицает все личное, однократное. В производстве человек научается ценить неделимое только как вместилище некоторых общих сил и совершенно разучивается созерцать его как личность. Другими словами, производство упраздняет отношение человека к природному созданию как целого к целому и ставит на его место совсем другое отношение – безусловно-связанной индивидуальной целости к условно-связанной совокупности безымянных частей. Отношение лица к лицу есть любовь или ненависть; характер производства – совершенное равнодушие, так как оно пренебрегает своеобразием единичной особи. Только в первом акте производства – в разрушении природной формы естественных тел – еще до некоторой степени присутствует личное отношение, именно отношение вражды, поскольку личная форма тела, ограждая скрытую субстанцию от посягательств, противится вторжению человека; но с этим действием личное отношение прекращается.
33. – Очевидно, что в долгой школе производства человек мало-помалу отучался постигать явления непосредственно. Природная форма представлялась ему только ненужной, досадной скорлупой; чем более глаз изощрялся пронизывать внешнюю оболочку явления и видеть сквозь нее заключенное внутри питательное ядро, тем более он отвыкал распознавать черты личного своеобразия. По мере того как человек втягивался в производство, росла его слепота на единичное в природе, так что современному человеку мир предстоит уже не как четкая звездность раздельных форм, а как слитная текучесть родовых энергий, как бы серая пелена, сквозь которую смутно мерещится хоровод явлений. У нас одни лишь художники еще умеют видеть единичное. Дикарь так же хорошо, как мы, знает тождество однородных явлений; по книге Бытия уже первый человек дал земным тварям имена по роду их{111}, то есть имена собирательные. Но покуда человек умел соединить в группы только малую часть созданий, весь остальной мир оставался для него лично-раздельным. И потому в сознании дикаря элемент личного своеобразия еще далеко преобладает над элементом сверхличного тождества. Дикарь едва может представить себе что-либо как совершенно безличное. Для него река или роща не суть une riviere или une foret{112}, то есть экземпляры родов, а непременно – эта река, эта роща – единственные в мире, имеющие каждая свой личный Дух. Разбив ногу о камень, он бьет камень как личного виновника своей боли; даже вещь, сделанную его собственными руками, он еще чтит как личность – приносит жертвы своему топору, своей ручной мельнице, как до сих пор делают туземцы в некоторых частях Индии. Нам необозримая множественность явлений представляется собранной в группы, и каждое отдельное явление в наших глазах – безразличный член определенного единства. Личные названия, сохраненные нами, – названия рек, гор, долин, городов и пр., – пережитки далекой старины; мы, люди XX века, могли бы почти так же удобно довольствоваться любыми условными знаками, как в новейших городах Запада улицы уже и обозначаются цифрами или буквами.