Юрий Дмитриев - Русские трагики конца XIX — начала XX вв.
Как писал очевидец, Дальский представлял Отелло не ревнивцем, «а честным и прекрасным воином, доброй душой. Когда Яго вливает в эту душу яд и пытается подорвать веру в правду, Отелло становился похожим на зверя. Он душил Дездемону не потому, что ревновал, а потому, что оскорблена сама правда»[159].
Приехав в 1915 году на гастроли в Петербург, Дальский опять сыграл Отелло. Рецензенты единодушно писали, что лучше всего ему удавались сцены, в которых Отелло переходил от гнева к страданию, — словом, те места, где рисуется он не зверем, а доверчивым несчастным страдальцем.
Но как бы ни играл Дальский, он любую постановку, в том числе «Отелло», превращал в моноспектакль. Его мало интересовали декорации и костюмы, даже его собственный. Велизарий рассказывала, как к ним в театр на гастроли приехал Дальский. Антреприза была бедной, и костюмер принес для роли Отелло ворох тряпья. Боялись, что за такие костюмы Дальский просто отколотит антрепренера. Но оказалось, что костюмы его ничуть не смутили, он выхватил из рук портного какой-то халат, тряпку для головы, и, не примеряя, бросил на подоконник. С «мавританским» костюмом было покончено.
«Где Дальский — там театр» — эту формулу артист постоянно повторял и был в ней совершенно уверен. Все остальное могло в чем-то помочь, но ни в какой мере не определить. Впрочем, в последние годы жизни артист начал обращать большее внимание на аксессуары. Так, об его исполнении Отелло писали: «Прекрасный грим, при соответствующем обдуманном костюме, изящные жесты и благородная фразировка — все это соответствовало впечатлению и давало фигуру Незабвенного Отелло»[160].
Из шиллеровских ролей назовем Арнольда Мельтхаля из трагедии «Вильгельм Телль» (сезон 1893/94 года). Рецензент специально отмечал, что во всей пьесе человеческий тон можно было услышать только у М. И. Писарева, игравшего Артингаузена, и у Дальского[161].
Герой Дальского был совсем юн. В сцене, в которой он узнавал об ослеплении отца, артист входил в комнату неслышными шагами и замирал, слушая подробности рассказа. Когда ужасное слово было произнесено, он вздрагивал, и стон «вырывался из его груди». «Как передать и драматизм и мелодичность того стона?» — спрашивает рецензент. И все это без всякой неврастеничности. Едва только начинался разговор о руководстве восстанием, глаза Мельтхаля загорались отвагой, грудной голос звучал все выше, показывая страсть и силу.
Давая общую оценку таланта Дальского применительно к ролям Шиллера, Кугель писал: «Я очень ценю талант г. Дальского. Он индивидуален, характерен, резко импульсивен. Он дерзок, жесток, полон вызова и упрямства»[162].
В том же сезоне 1893/94 года Дальский сыграл Фердинанда в трагедии «Коварство и любовь». Когда позже он выступал в этой роли на гастролях, критик писал, что «г. Дальский заставлял забывать свою далеко не юношескую внешность, вызывая у зрителей слезы и бурные аплодисменты»[163].
Играя Фердинанда, Дальский бывал, как обычно, и прост, и эффектен, и естествен. Подчиняясь шиллеровской интонации, актер слегка декламировал и вместе с тем жил на сцене бурной, тревожной, трепетной жизнью. «Было что-то юношески нетерпеливое, порывистое и радостное в его первом появлении в доме Миллера. Не зрелый муж, армейский майор, аристократ, а горячий, увлеченный, впервые испытавший радость большого чувства мальчик являлся перед зрителями и сразу же привлекал их на свою сторону»[164].
Когда умирающая Луиза признавалась в том, что она написала письмо по приказу его отца — президента, Фердинанд—Дальский слушал это признание буквально оцепенев, глядя на Луизу почти бессмысленным взглядом. «И только после зловещей, долгой паузы следовал взрыв — Фердинанд вскакивал и с отчаянным возгласом «отец — убийца, туда пойдет и он» бросался к выходу… Переход был таким неожиданным, такое жгучее человеческое страдание звучало в голосе Фердинанда, что все зрители еще долгое время оставались во власти этого возгласа»[165].
Оценивая постановку «Разбойников», газета утверждала, что Дальский в роли Франца, особенно в четвертом действии, создал «шедевр драматического искусства»[166]. Хотя в целом его игра не была ровной.
И что очень существенно: играя Шиллера, артист действовал не по наитию, хотя эмоциональный момент у него был очень силен. Внимательно прорабатывалась и роль и вся пьеса.
Современник вспоминал, как Дальский, взяв том Шиллера, начал говорить о Доне Карлосе, и он, прослушавший за свою жизнь десятки лучших лекторов, не мог не сознаться, что это было необыкновенно интересно. Чувствовалось, что Дальский видит, буквально видит в двух шагах от себя, и мечтателя Позу и твердого, как гранит, короля Филиппа.
Однажды, находясь в гостях, Дальский заговорил об искусстве, затем перешел к политике, а затем, ко всеобщему удивлению, в том числе бывших здесь офицеров, начал критиковать одного из наполеоновских маршалов, делая это очень убедительно. «Мы находимся в атмосфере гения», — написал доктор В. В. Чехов и передал записку соседу, она обошла весь стол, и все с ней согласились»[167].
Уйдя из Александринского театра, Дальский сыграл, впервые на сцене Петербургского Малого театра Суворина, роль маркиза Позы в «Дон Карлосе». Вначале неудачно. Доброжелательно настроенный к Дальскому Юрьев тем не менее писал: «Перед вами все время был позирующий актер провинциального пошиба с типичным закатыванием глаз, произносивший с большой педалью длинные монологи, содержание которых тонуло в высокопарной декламации. Благородного, вдохновенного мечтателя, «гражданина грядущих поколений» — ни на один момент не было»[168]. Позже артист во многом роль пересмотрел, и она стала интереснее.
В пьесах русских авторов Дальский сыграл немало ролей.
Когда он играл Хлестакова (премьера «Ревизора» в сезоне 1896/97 года), на сцене был вымытый, прилизанный маменькин сынок из чиновников для особых поручений, без копейки в кармане и поэтому голодный, но становившийся веселым и жизнерадостным, как только его накормили. «… Да и красив был чересчур г. Дальский и изящен, ни с какой стороны не походя на друга Тряпичкина»[169]. Он таким нагло самоуверенным взглядом смотрел на Марию Антоновну, что она, растерянная, недоумевающая, искренно возмущалась его дерзким ухаживанием. На провинциальных чиновников Хлестаков смотрел сверху вниз, по-генеральски.
Когда он играл Чацкого, то при исполнении заключительного монолога, как писал Долгов, хотелось «порой закрыть глаза, чтобы полнее вслушиваться в чарующий голос, в читку столько же гармоническую, как и выразительную»[170].
Кугель писал: «Если Чацкий — бунт, то Дальский был превосходный Чацкий»[171]. Этот Чацкий возвышался над хоровым началом всех остальных действующих лиц.
В 1892 году Дальский сыграл роль Иоанна Грозного в драматической хронике А. И. Сумбатова-Южина «Царь Иоанн IV» («Молодость царя»). Газета «Русское слово» утверждала, что в этой роли «положительно нельзя указать ни одного яркого интересного момента», что Дальский играл эту роль, «точно мимоходом, будучи ни на минуту не заинтересованный ею». Он «ни на волос не помог автору, и монотонность текста еще более усилилась в его исполнении»[172]. Сама пьеса его не взволновала. В «Борисе Годунове» А. С. Пушкина он играл Григория Отрепьева (впервые в сезоне 1898/99 года). Исполнялась только сцена у фонтана. «Более совершенного художественного создания, — писал Н. Россов, — нельзя и представить»[173]. Бешеная жажда жизни поэзия авантюризма, неукротимая страсть к женщине, отчаянная смелость молниями сверкали в этой великолепной, варварской гиперболе любви.
Выдающийся актер и режиссер советского театра К. А. Зубов говорил: «Я берегу в своей памяти один пример, который следует считать показательным по своей осязательной яркости и точности»[174]. Речь шла о Дальском в роли Самозванца. Открывался занавес, слышалось прерывистое дыхание, и на этом фоне звучала фраза: «Вот и фонтан; она сюда придет». «Самозванец обходил фонтан, осматривал окружающую природу, прислушивался к музыке бала, долетавшей до этого уединенного места. В этом «освоении обстановки» не было ничего от трепетно ждущего любовника. Это был человек, приводящий себя в порядок перед важным свиданием. Коренастый, простоватый, грызущий ногти человек. Этот солдат, которому не к лицу нежности. В подтексте звучало: «Зачем я ввязался в эту историю?»[175].
В основном соглашался с оценкой Зубова и другой замечательный советский актер и режиссер А. Д. Дикий. Но он давал Самозванцу, каким его показывал Дальский, еще более жестокую характеристику, утверждая, что у него напор был «чисто ноздревский»[176].