Ольга Егошина - Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского
«Всегда объясняют «не сошлись характерами». Нет-нет-нет. А гордость?
Я человек же! Братцы, что делать?! Сегодня доктор был и сказал дурное о Сарре».
По пьесе, доктор сказал об обреченности Сарры довольно давно. Но, видимо, Смоктуновскому важно чувство несущейся лавины: жизнь несется в пропасть, и каждый шаг только приближает к катастрофе. И нет сил даже испугаться по-настоящему. Смоктуновский предлагает две разгадки: В качестве врачебного диагноза — «Депрессия».
И неожиданный и жесткий взгляд со стороны:
«Похмелье энтузиаста».
Смоктуновский, по понятной причине, только в редких случаях выделяет кавычками и подписью режиссерские подсказки. Но в данном случае можно с определенной уверенностью предположить, что это подсказка Олега Ефремова. С одной стороны, это определение дает необычно точно чисто физическое состояние Иванова: мутит, чувство стыда, желание спрягаться и одновременно повышенная речевая активность, вялость, тоска, беспричинная раздражительность. С другой стороны, тут суммируется монолог Иванова о том, что «надорвался», взвалил на себя ношу выше сил.
В этом состоянии физической и метафизической тошноты Иванов вынужденно в очередной раз объясняется с доктором:
«В Львове вижу свое то, прошедшее «Я»».
Но в этот раз оно, это «прошедшее я», вызывает не желание оправдаться, объясниться, оно скорее раздражает, вызывает холодное опасное бешенство. Он же меня не слышит! Упрекает за поездки к Лебедевым («Ах, я там уже две недели не был…»). Смоктуновский подчеркивает эту фразу, но оставляет без комментариев, впрочем, и так очевидных! я принес в жертву свою единственную радость, и никто этой жертвы не ценит. Я считаю дни, сколько там не был, а, оказывается, это никому не нужно (эта подчеркнутая фраза откликнется в следующей сцене с Шурой).
Иванов, как ранее с Лебедевым, потеряв терпение, уже не оправдывается, а огрызается. Смоктуновский выделяет и подчеркивает слова: «Человек такая несложная машина» — и комментирует «Это ваша позиция» (с подтекстом — прямолинейный дурак!).
Между сценами с Львовым и с Сашей Смоктуновский делает на полях неожиданное отступление. Им записана вольная передача цитаты из С. Волконского, которую часто повторял Станиславский:
«Неудобное — удобным,
Удобное — привычным,
Привычное — легким,
а легкое — красивым».
И далее:
«Все очень-очень просто.
— а партнеры вам не мешают?
— я их не замечаю».
По свидетельству Олега Ефремова, Иннокентий Смоктуновский на сцене органически «не мог не тянуть одеяло на себя». Он всегда был в фокусе внимания зрителей: был ли он центральным лицом или был персонажем второстепенным. В роли Иванова эта особенность актерской натуры абсолютно ложилась на авторский текст. В отличие от поздних, полифонических чеховских пьес, «Иванов» — пьеса центростремительная. Иванов — единственный герой пьесы, а остальные персонажи были нужны лишь постольку, поскольку во взаимодействиях с ними проявлялся его характер.
И Смоктуновскому важно, что это не только характер одного конкретного живого человека, но и более общий:
«Чеховские персонажи — точные, уникальные и очень живые типы — живые, но типы».
Смоктуновский определяет задачу сцены с Шурой:
«Понять, найти природу эмоции к Шурочке» (и уже в уменьшительно-ласкательном употреблении имени — природа эмоции).
Но первая реакция:
«Выгнать, выгнать».
А потом, когда опять ощутил ее теплоту и близость, когда забыл об обстоятельствах встречи, и о том, что жена рядом, и о том, что будет, если узнают, что Шура здесь, вдруг, молнией:
«Не нужно тебя, не надо этого до… (Какой кошмар! Я ведь тоже об этом подумал. Боже, что же это такое!)».
Иванов казнит себя за эту мысль: «Вот жена умрет и тогда…», — не очень понимая, что своим благородным решением: «с Шурой — все» — обрек себя на ожидание смерти жены как освобождения. Особенно, когда рядом эта влюбленная девочка:
«Шурочка — полюс, магнит, который тянет…».
И невозможность оторваться от этого магнита вызывает особую резкость с некстати появившимся Боркиным:
«Я хоть это разрублю, сделаю» («Я прошу вас сию же минуту оставить мой дом!»).
Кульминация действия: сцена Иванова с Саррой. Долгие разговоры о ее смертельной болезни, размышления Иванова об ушедшей после пяти лет брака любви, о странном безразличии его даже к известию о близкой смерти жены — все это только подготовка, фон к невозможному почти нечеховскому по обнаженности и накалу страстей, фантастическому, «достоевскому» разговору.
Характерно, что пометки артиста на удивление кратки и идут как бы абсолютно перпендикулярно произносимому тексту:
«Словами мы что-то делаем всегда. В многословии найти: что же происходит, С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ, КАК РАЗВИВАЕТСЯ И К ЧЕМУ ПРИХОДИТ…».
В этом не только комментарий артиста к конкретной сцене, но и вообще к этой растянутой, многословной пьесе Чехова, где его герой говорит, говорит, говорит.
Чем озлобленнее реплики их беседы, чем острее они ранят, тем нежнее вразрез идущее внутреннее чувство, которое, по Смоктуновскому, должно придать объем словам, объем их семейным отношениям, которые иначе будут восприняты как чисто бытовая супружеская свара:
«Да нет же, дорогая, все хорошо, и я всегда и сегодня твой.
Да я не хочу быть с ней и не пойду туда. Я весь с тобой, здесь».
На крик Иванова: «Замолчи, жидовка! Так ты не замолчишь? Ради бога… Так знай же, что ты… скоро умрешь… Мне доктор сказал, что ты скоро умрешь…» — в записях комментарий из всего двух слов:
«Катарсис-очищение».
Смоктуновский заканчивает на этой ноте сцену, заканчивает на этой ноте последнюю встречу этих людей. Прорвался нарыв? Впервые загнанное внутрь чувство облеклось в слова? Или, произнеся эти кошмарные фразы, сам ощутил, наконец, и ужас перед будущим, и нежность к обреченной и любимой женщине, и жалость, и ту самую любовь, отсутствие которой делает для него невыносимой жизнь?
В спектакле Ленкома Сарра — Чурикова обнимала на этих словах мужа, прощая и благословляя его. В спектакле МХАТа сцена кончалась на неожиданно тихой ноте. Все замирало, застывало, Иванов прятал лицо…
Действие четвертое
Смоктуновский предваряет последнее действие долгим вводом, точно давая себе возможность «прожить» время, прошедшее с последней ссоры с Саррой, почувствовать состояние Иванова в день его свадьбы с Сашей…
У Чехова отношения Иванова и Саши прописаны достаточно неопределенно. Актер может играть и полное безразличие, сменившее короткую вспышку чувственного влечения, и финал долгой связи, завершающейся внутренним безразличием и обязанностью «честного человека» жениться, и любовь, из-за которой боится испортить жизнь молодой девушки, как уже испортил жизнь Сарре. Смоктуновский в своем «актерском плане» роли Иванова уделяет довольно значительное место чувству к Саше, внимательно анализирует тончайшие переходы их взаимоотношений. Для актера принципиально, что для его Иванова любовь — важнейшее «внутреннее составляющее».
Финальный выстрел тем самым абсолютно лишается всех бытовых мотивировок: не захотел «лезть в петлю», связываться с нелюбимой девушкой и т. д. И обретает совсем иной смысл и иное измерение. Иванова «держит» его чувство к Саше, оно сильнее воли и рассудка. Просто уйти от нее он не может, остаться — переступить какие-то внутренние законы, собственные принципы, — тоже:
«Ушла деятельность — ушла любовь к Сарре — ушла гармония.
Жизнь оттолкнула его от всех забот — пустота.
Нельзя жить, убив жену; губя молодую Шурочку».
Чувство вины заставляет Иванова брать на себя все: чахотку, сведшую в могилу Сарру, и решение стать его женой, которое приняла Саша вполне самостоятельно… Ища внутреннее оправдание своему герою, Смоктуновский особенно выделил постоянное чувство вины, которое живет в Иванове, который чувствует себя ответственным за все и потому виноватым перед всеми.
В преддверии четвертого действия артист выделяет в Иванове два доминирующих чувства: внутренней пустоты и безмерной вины перед всеми. И следом ощущение сужающегося враждебного кольца, которое артист видит как бы со стороны:
«Бедный Иванов хотел бы жить, но не дают».
Смоктуновский делает здесь принципиальный шаг: его Иванов стреляется не потому, что не хочет жить, не потому, что устал и разочаровался, а потому, что ему «не дают жить». Не дают окружающие, измучившие его своими требованиями, своей жадностью. Не дают жить его собственные убеждения, его взгляды. Смоктуновский здесь как бы дополняет и углубляет Чехова, вводя конфликт «между долгом и чувством». Хочет жить, хочет любить Сашу, хочет счастья. Но считает, что это запретно, что это нарушение идеалов, — и потому пуля: