Питирим Сорокин - Человек. Цивилизация. Общество
Одни из них, например Кант, Конт, Спенсер и другие, совершенно сознательно игнорировали принцип счастья при решении прогресса. В «Idee zu einer allgemeinen Geschichte»[608] Кант довольно едко иронизирует над принципом благоденствия. Если в увеличении благоденствия видеть прогресс, то не было бы ли так же хорошо, говорит он, если бы вместо счастливых обитателей Таити на этих островах паслись счастливые коровы и овцы.
Точно так же и Конт в 4-м томе «Cours de philosophic positive» говорит: не следует сравнивать индивидуальное счастье и социальное положение, в их отношениях не допускается сближении. Это сделать совершенно невозможно, и поэтому следует устранить эти пустые рассуждения и под понятием совершенствования (прогресса) мыслить лишь идею постоянного гармонического развития различных сторон человеческой природы сообразно законам эволюции (Т. 4. С. 272 и сл.).
Точно так же и Спенсер конструирует понятие прогресса «независимо от наших интересов» и «оставляя в стороне благодетельные последствия прогресса» (Прогресс, его закон и причина. Спб., 1866. Изд. Тиблена. Т.1. С. 1, 2).
Напротив, другое не менее широкое течение только то изменение и считает прогрессом, которое влечет за собой увеличение счастья. «Так как единственная, конечная цель человеческих усилий есть счастье, то не может быть истинного прогресса, который не вел бы к этой цели. Следовательно, прогресс заключается в увеличении человеческого счастья или… в уменьшении человеческого страдания», говорит Л. Уорд (Психические факторы цивилизации. С. 277; Очерки социологии. С. 140–141, 131). Той же точки зрения держатся Н. Михайловский, П. Лавров и другие (см. их работы passim)[609].
IIМожно было бы на все намеченные конгрессом проблемы прогресса ответить положительно, и тем не менее это не означало бы еще, что прогресс есть в то же время и увеличение счастья (благоденствия, удовольствия, наслаждения и т. д.). Можно было бы сказать, что исторический прогресс есть в то же время и непрерывный антропологический прогресс, выражающийся, например, согласно критерию Бэра, Спенсера и других, в двустороннем процессе дифференциации и униформизма или интеграции человеческого организма; можно допустить, что исторический процесс есть в то же время и непрерывный экономический, интеллектуальный, моральный и политический прогресс, выражающийся в совершенствовании средств, способов и орудий производства, в непрерывном росте знаний, в растущем альтруизме и в растущей солидарности человечества, и, несмотря на все это, этим решением еще нисколько не предрешался бы вопрос об увеличении счастья, благоденствия и т. д. Повторяю, можно допустить все указанные виды прогресса и тем не менее совершенно отрицательно высказаться по вопросу о счастье и благоденствии. Счастье и благоденствие — явления, конечно, в высшей степени субъективные, однако в нашем распоряжении имеется более или менее объективный критерий, позволяющий судить о том, увеличивается ли оно или нет. Этот критерий был выдвинут Дюркгеймом в «De la division du travail social»[610] и заключается в следующем: пусть понимание и переживание счастья относительно, субъективно и изменчиво, но одно несомненно: если жизнь есть счастье и благоденствие или кажется таковой, то тогда она принимается и от нее не отказываются. Счастливая жизнь предпочитается смерти. Поэтому, если мы хотим более или менее объективно судить о том, увеличивается ли вместе с прогрессом счастье, или кажется людям прогресс в то же время увеличением счастья, мы должны обратиться к числу самоубийств. Если число их с историческим развитием уменьшается, значит, счастье увеличивается: если же самоубийства растут, значит, счастье и благоденствие не увеличиваются параллельно, а, напротив, уменьшаются.
Обращаясь к цифровым данным, мы видим, что число самоубийств увеличивается с ростом цивилизации. По расчетам Эттингена, оказывается, что число их в Европе, за исключением Норвегии, с 1821 по 1880 год утроилось, причем характерно то, что они тем распространеннее, чем общества цивилизованнее. До недавнего времени в Европе наиболее часты были самоубийства во Франции и Германии, реже случались в Испании, Португалии и России; в деревнях самоубийства — чрезвычайно редкое явление, в городах, напротив, гораздо более частое, и притом, чем больше город, тем они чаще происходят. Конечно, самоубийства были известны и в древности; но там они вызывались либо чисто религиозными, либо чисто экономическими причинами — желанием освободить членов группы или семьи от лишнего рта. Категория самоубийств вследствие так называемого «разочарования в жизни», насколько позволяет судить собранный этнографический материал, не была известна в древности или была, во всяком случае, явлением чрезвычайно редким. Теперь же про эту категорию мы читаем в газетах ежедневно; мало того, смерть начинает прямо идеализироваться, появляются «клубы» самоубийц, организующиеся на почве самоубийства и пропагандирования отказа от жизни[611].
Все эти явления последнего рода — явления специфически свойственные цивилизованному обществу, культуре большого города, наиболее прогрессивному звену человеческой истории.
Следовательно, если действительно явление «приятия или отказа от жизни» может служить более или менее объективным критерием для решения вопроса увеличения или уменьшения счастья, то можно признать прогресс всех сторон социальной жизни и тем не менее отрицать, что этот прогресс есть в то же время и увеличение счастья. Для тех, которые, подобно Конту, Спенсеру и другим, в понятие прогресса не включают принцип счастья, дело от этого, конечно, не меняется: для них прогресс был, есть и будет, несмотря на то что счастье не увеличивается. Но иначе обстоит дело для тех, кто критерием прогресса считают сам принцип счастья: раз счастье не увеличивается, а уменьшается, то, оставаясь последовательным, они должны считать всю историю или основную ее тенденцию не прогрессивной, а регрессивной.
Встает, следовательно, дилемма: можно признать исторический процесс прогрессом, но зато из понятия прогресса приходится исключать точку зрения счастья; если же критерием прогресса становится счастье, то само существование прогресса становится проблематичным.
IIIЕсли считать прогрессом двусторонний процесс дифференциации и интеграции, обоснованный Спенсером и развитый в приложении к обществу Дюркгеймом, Зиммелем и другими, то исторический процесс является в то же время и прогрессом, ибо закон этот — один из наиболее достоверных законов в социальной жизни (см.: Зиммель. Социальная дифференциация; Спенсер. Основные начала; Гумплович. Борьба рас; Тард. Социальные законы и «La logique sociale»; Бугле. «La democratie devant la science» и т. д.)[612]. Равным образом, если критерием прогресса считать принцип экономии и сохранения сил, то и с этой точки зрения историческое развитие в форме данного двустороннего процесса становится прогрессом (см.: Зиммель. Социальная дифференциация. Гл. «Дифференциация и принцип сбережения сил»).
Если считать критерием рост солидарности, социальности и равенства, то точно так же исторический процесс есть прогресс, ибо хотя не непрерывный, но неизменно историческое развитие совершается в данном направлении (см.: Ковалевский М. М. Прогресс; Современные социологи; Бугле. Эгалитаризм, La democratie devant la science и т. д.)[613].
Если подобным критерием будет рост знания, то и в этом случае прогресс несомненен (см.: Де-Роберти Е. В. Qu’est ce que le Progres? и др.)[614].
Можно было бы привести еще очень длинный ряд различных критериев прогресса, нейтральных или не касающихся прямо принципа счастья, вполне совпадающих с историческим развитием, а следовательно, показывающих реальность прогресса.
Но как уже выше было указано, дело обстоит иначе, если мы положим в основу прогресса принцип счастья. В этом случае получается или отрицательный ответ, или, во всяком случае, проблематичный. Недаром же представители этого течения большую часть звеньев исторического развития объявляли регрессивными (см. Уорд и в особенности Михайловский и Лавров).
Между тем можно ли вполне исключать принцип счастья из формулы прогресса? Можно ли считать прогрессом какой бы то ни было из указанных принципов, если он прямо или косвенно ведет к уменьшению счастья и к увеличению страданий? Очевидно, нет. Как бы ни были ценны сами по себе любовь к ближнему, солидарность, знание (истина) и т. д. и т. д., но раз они не сопровождаются параллельным развитием счастья или даже ведут к уменьшению его, они становятся полуценностями. И нетрудно показать, что даже величайшие рационалисты, стоики, аскеты и сам Кант, выставлявшие высшей ценностью моральный закон, implicite[615] включали в него счастье и блаженство, хотя и отличное от обыденного счастья.